Последний из удэге
Шрифт:
Расположив роту на хуторе, Игнат Васильевич выделил группу в пятнадцать человек пеших и конных для наблюдения над рудником.
Чтобы никто не подумал, что старик жалеет своих, он включил в группу второго, самого нелюбимого сына — Константина, сорокалетнего кривоногого, белесого и злого мужика, которого старик, чтобы скрыть свою нелюбовь к нему, называл Костинька-детка (так же все называли его и в селе), и внука Саньку — сына Костиньки-детки, молодожена, и племянника Гришку — сына Нестера Борисова, того самого Борисова, который ходил десятским в Скобеевке.
Старшим
В Скобеевке было более двадцати дворов Борисовых, и все — от одного корня. Родоначальник этого куста, теперь уже умерший, прибыл в эти края в 1861 году, когда Игнату Васильевичу было всего шесть с половиной лет. Как и все старожилы, отец Игната Васильевича получил надел в сто десятин, но наплодил двенадцать сыновей, а сыновья тоже были изрядно плодовиты, а внуки тоже хотели быть хозяевами, а там уже подрастали и правнуки, и после бесконечных трехступенных разделов и выделов разбогатело только двое Борисовых, а большинство Борисовых жило хуже последних переселенцев.
Игнат Васильевич, отделивший уже трех сыновей, еще держался кое-как, но держался потому, что старший его сын Дмитрий, имевший в семье четыре пары взрослых рабочих рук, жил вместе с отцом.
Теперь, когда запахло всеобщим земельным переделом, заговорил о выделе и старший сын. А старику было и боязно, и обидно, и жалко чего-то большего, чем земля и рабочие руки, и он сопротивлялся уходу сына всеми силами.
— Злой он на тебя, — с довольной усмешкой на тонких бескровных губах говорил Костинька-детка, осторожно ступая кривыми ногами по тропе за старшим братом и прислушиваясь к тому, как позади партизаны высмеивают молодожена Саньку, — ты бы хоть не дражнил его, что ли?
— А что я могу сделать? — обернувшись, с добродушной и виноватой улыбкой на красивом сильном лице, сказал Дмитрий Игнатович. — Разве я дражню. Мне, поди, жалко его. Да кабы он один да матка, а то вон их сколько ртов! И всю жизнь я вроде в батраках, а уж седина в бороде. Я ему говорю: "Коли ты, говорю, стар станешь, неужто мы четверо — хоть бы я, или тот же Костинька, или Иван, или Ларивон — неужто мы не прокормим тебя с маткою?" — "А, спасибо, спасибо, говорит. Из милости? Я на вас сколь своих сил и души своей положил, а потом просись к вам, Христа ради?.. Я, кричит, лучше себя убью и матку вашу убью!" А правда, убьет, — с уважением к отцу сказал Дмитрий Игнатович.
— Не убьет, пугает, — усмехнулся Костинька-детка, прислушиваясь к разговору позади.
— Расскажи: как с молодой женой перву ночку коротал? — спрашивал позади чей-то издевательский голос.
— Это дело наше, — смущенно
— Нет, хорошо бы на староверские земли, под Виноградовку, — со вздохом сказал Дмитрий Игнатович, — там и с него и с нас хватило бы…
— Башмаки-то у невесты в порядке были? — доносился из-за спины Костиньки издевательский голос.
— Какие башмаки? Иди к черту! — сердился Санька.
"Так ему и надо", — злобно подумал Костинька-детка о сыне.
Жена Саньки была из засидевшихся девок, года на четыре старше его, и с дурной славой. Когда свадьба гуляла у родителей невесты, пьяные парни, желая показать, что невеста не невинна, ночью втащили на крышу сеней телегу с задранными оглоблями; к одной из оглобель была привязана люлька, а в люльке лежал грудной ребенок, выкраденный неизвестно где, и голосил на всю улицу.
— На староверские, на староверские! — с раздражением сказал Костинька-детка и махнул рукой. — Так тебе и дадут, дожидайся. Не верю я этому…
— Известно какие, — не унимался издевательский голос. — Баба, брат, так дело поставит, будто в первый раз надела, а в них кто только не ходил…
Несколько человек засмеялось.
— Тише вы! — обернувшись, строго сказал Дмитрий Игнатович.
— Не верю я этому. Я, брат, никому и ничему не верю, — с озлоблением говорил Костинька-детка.
— Нет, почему же. А я верю. За то и пошли, — убежденно сказал Дмитрий Игнатович.
Все время, пока в погребе мучили Пташку и в расположении белых шла деятельная подготовка к наступлению на Перятино, группа Дмитрия Игнатовича жила в прорастающей папоротником лощине, отделенной от рудника только Золотой сопкой — длинной горой со скалистым, поблескивающим на вечернем солнце гребнем, похожим на застывшую волну прибоя. На этом гребне, в расселине между скал, и был установлен наблюдательный пункт, находившийся не более как в двухстах саженях от ближайшей заставы белых.
С высоты наблюдательного пункта видны были — весь рудничный поселок, выступающие там и здесь из лесу черные копры, станцийка с попыхивающими дымками «кукушками», дорога на Перятино и начало дороги на Екатериновку. Сменявшиеся через каждые четыре часа партизаны-наблюдатели видели, как сновали по Екатериновской дороге казачьи разъезды, как менялись ежедневно караулы и заставы белых и японцев, как свертывался на лугу у ручья лагерь американцев и, наконец, последний американский эшелон отбыл в сторону Кангауза.
В первое же утро после того, как было установлено наблюдение над рудником, выступила по дороге на Перятино конная и пешая разведка белых. Дмитрий Игнатович отправил конника предупредить отца.
Конник рассказал потом, как все получилось. Разведку захватили врасплох. Хотели всех порасстрелять, да Игнат Васильевич пожалел патронов и побоялся шума, — беляков порубили шашками. Конник сам порубил двоих.
На другое утро выступил на хутор небольшой отряд, до взвода пехоты. Взвод подошел к хутору и начал обстреливать его. Игнат Васильевич велел не отвечать, чтобы не показывать, сколько партизан на хуторе. Взвод пострелял, пострелял и повернул обратно.