Последний из удэге
Шрифт:
Сережа понял, что тот шаг, который он собирается сделать сейчас, это не просто поступление в отряд Гладких, а это огромная перемена во всей его жизни, а все, что было до этого, — это была игра.
С растроганным недетским чувством он обошел весь дом. На всем лежала печать войны, заброшенности. А Сережа? Лучше ли он стал, хуже?
Он не зашел проститься с Аксиньей Наумовной, боясь, что разревется.
У избы Нестера Борисова, где стоял штаб Гладких, сидел, пыхая цигаркой, зарубщик Никон Кирпичев в брезентовом плаще…
— А, Сергей… Здравствуй, Сергей! —
В горнице с большой русской печью было много женщин, девушек, ребятишек, и все они, теснясь и хихикая, старались заглянуть в красную горницу, откуда доносились странные басовитые и теноровые вскрики.
Сережа, протиснувшись между женщин и ребятишек со своим винчестером и сумкой, заглянул в красную горницу.
Она была вся в табачном дыму. У большого стола под образами, беспорядочно заставленного бурыми бутылками, покачиваясь, стоял Гладких вполуоборот к Сереже и ревел что-то, раздувая вороные усы. По ту сторону стола, красный, сидел Нестер Васильевич, — он сидел в необыкновенно странной позиции, — охватив край стола губами и страшно вытаращив глаза. А в углу под образами Мартемьянов, с совершенно землистым, мокрым от слез лицом, со сбившимися на лбу потными редкими волосами, стучал кулаком по столу и кричал не слушавшему его Нестеру Васильевичу что-то прямо противоположное тому, что говорил Владимиру Григорьевичу.
— Уж больно ты все знаешь! — кричал Мартемьянов, весь в слезах. — Уж больно все тебе ясно!.. Не-ет, брат, но все так светло да ясно на белом свете!..
XIX
Красноармейцы, бежавшие из плена, все эти дни жили в предоставленных им двух соседних дворах, не получая назначения. Прослышав, что всех шахтеров уже распределили по отрядам, они зашли в ревком и дождались Филиппа Андреевича.
Из чистого тщеславия он стал выспрашивать имена, фамилии, года, кто откуда и заносить на бумажечку.
— А ты, значит, кто будешь? — дошел он до паренька лет двадцати трех.
— Новиков, Алексей.
— Отчество?
— Иванович.
Мартемьянов поднял голову.
— Из каких мест?
Красноармеец назвал то село Самарской губернии, родом из которого был Мартемьянов.
— Батьку твоего не Иваном Осиповичем кликали? — спросил Филипп Андреевич.
— Иваном Осиповичем. Неужто знали? — вяло оживился красноармеец.
Мартемьянов побледнел.
— А он жив еще?
— Жив был. Да уж больно стар. Вы что, не бывали у нас, случаем?
— Скажи пожалуйста! — Мартемьянов изумленно оглядывал стоящих перед ним красноармейцев. — Ваша изба на речке — туда, за кузню? — взволнованно спросил он.
— Верно… Откуда вы знаете? — начал удивляться и красноармеец.
— И ветла стоит поперед избы, на самом бережку?
— Ветлу лет десять как спилили. Да вы кто будете?
— Я, брат, поскитался по свету, — загадочно
— Помер, и уже давно помер, и старуха его померла…
— А семья как?
— Семья что ж, — семья живет. Один-то ихний еще в голод ушел в здешни места ходоком, да сгиб. Сказывали убил кого-то.
— Пристава он убил, ирода, — за то б мы его теперь не судили, — торопливо сказал Филипп Андреевич. — Ну-ну?
— А старший ихний живет в той же избе, а младший выделился.
— А жинка того, что сгиб, она как?
— Она уж давно за другим живет, за Глотовым Евстафием, — может, знали? Он в пятом, не то в шестом овдовел и женился на ней. Ребята у них — всех кровей! Двоих они завели своих, да у него от старой штук четверо, да она своего привела — от того самого. Сказывали, как тот ушел, она в аккурат через девять месяцев и родила, — усмехнулся красноармеец.
— Та-ак… — Мартемьянов хотел свернуть цигарку, но руки его так тряслись, что он снова спрятал кисет в карман пиджака. — Что ж, девочка или сын? От того-то?
— Сын…
Он узнал, что сын его жил в своей семье плохо, а в чужой и того хуже, — все корили его отцом-убивцем. Ходил он сызмала в пастухах, во время войны проворовался, сидел в тюрьме, в Красную Армию его не взяли (молотилкой у него оторвало три пальца на правой руке), а по разговору он вроде — контрик: над Красной Армией смеется и стоит за Антанту, а живет холостым, — никакая девка не идет за него.
И все повалилось у Мартемьянова из рук.
Гладких и Нестер Борисов в первый же день прихода отряда в Скобеевку установили, что они родственники. Мать Гладких, лет пятьдесят с лишним назад выданная отсюда замуж на Вай-Фудин, где в ту пору вовсе не было невест, приходилась троюродной сестрой бабке Марье Фроловне, а стало быть, Гладких был четвероюродным братом покойного Дмитрия Игнатовича, а стало быть, каким ни на есть племянником Нестера Васильевича.
И с того первого радушного разговора, пользуясь отсутствием Сени Кудрявого, они пошли пьянствовать у всех Борисовых по очереди, начав с бабки Марьи Фроловны и уж не пропуская ни одного двора. Этим утром они опять опохмелились у бабки Марьи Фроловны и начали новый круг, но бабка их прогнала, и они утвердились у себя дома. Здесь их и застал Мартемьянов.
Присутствие Нестера, мешавшего развернуть разговор по душам, кинуло Филиппа Андреевича в беспредельную мрачность. Выпив с горя кружечку и охмелев, он все переводил разговор на загадочное и туманное. А Нестер Васильевич, для которого мир только разворачивался своими чудесами, все подливал и подливал ему и кричал:
— Ху-у, не тужи, братец ты мой, соколик!.. Жить можно, еще вот как можно, даже очень хорошо можно, братец ты мой, соколик! А ты хвати-ка вот одну с ерцем-перцем-переверверцем!.. Ага? Понял теперь, какова Маша наша? То-то, братец ты мой, названый ты мой рассоколик!..