Последний из удэге
Шрифт:
— Слушайте, гражданка, — сказал он усталым голосом, отирая рукавом пот, — вам нужно в ремесленное училище… Пройдите вон той улицей.
Стали попадаться отдельные кучки рабочих с женами и детьми, группировавшиеся возле скамей и по обочинам тротуаров. Лена, ловя на себе испытующие взгляды и думая, что, может быть, она недостаточно просто одета, шла не оглядываясь. Она прислушивалась — не говорят ли что о выборах. Но в одном месте говорили о голубях, в другом — о футбольном состязании, в третьем смотрели, как два дюжих
— Вы только духу не пущайте! — посмеивался какой-то ядовитый старичок.
Ребятишки играли в паровоз посреди улицы.
— А ты как следоват пыхти! Паровоз эдак-то не пыхтит, — надрывался семилеток с ежастыми бровями.
— …Как же, милая, пробовала и с горчицей — не отстирывается, — сетовал грудной женский голос.
Лена вошла в улицу, где кучки рабочих уже подряд сидели и стояли вдоль тротуаров.
Улица упиралась в площадь, сплошь забитую народом. Над людской чернотой выступали белые головы лошадей и зеленые рубахи и фуражки милиционеров.
Лена подошла к самой площади и, оробев, остановилась на углу. Перед Леной и вокруг нее колыхалась и гудела толпа — не менее двух тысяч. Стоял впервые ощущаемый Леной неистребимый запах опоки и металла. Босоногие мальчишки сновали в толпе, ныряя под ногами, хватаясь за юбки и пиджаки.
— Пятнашка, пятнашка!
— Кто пятнашка?
— Беги, беги-и!..
От площади отходило еще две улицы; одну нельзя было рассмотреть оттого, что у ее устья, отгороженного зелеными милицейскими околышами, особенно сгустилась толпа, — должно быть, там помещался избирательный участок, — другая же, полого подымавшаяся в гору, была вся видна — на ней чернели кучки рабочих.
Из-за горы выступали на фоне дальних синих отрогов облитые солнцем красные трубы мельниц. Веселые белые облака плыли над синими отрогами.
Лена, не разбирая лиц, смотрела на кишевшую перед ней толпу. "Неужели это те самые люди?.." — думала она, вспоминая медленно ползущую черно-серую колонну и толпу, ревущую под балконом Гиммеров.
— Успеют ли пропустить-то всех? Еще мукомолы не пришли.
— Да, раньше вечера не отделаемся…
— Ты что толкаешься? Вот стянем за ноги с лошади!..
— Как, Андреич, жинку-то уговорил?
— И жинку уговорил, и старшая дочка пришла, и младшая пришла бы, да годами не вышла…
— …А потому не управляется, что ростом он мал, тиски ему по грудь: как напильником работать, руки устают…
— …Спрашиваю сегодня у лавочника, что на углу Никольской: "Ну как? Пойдешь?.." — "А ну вас, говорит, с вашими выборами!.." А я ему говорю: "Это, говорю, ваши выборы, а не наши…"
— Он бы, брат, пошел, да боится, что морду набьем. И главное, не ошибся…
— Хорошо бы Скутарева или Гиммера сюда — побеседовали бы!..
— Им сюда ни к чему, у них участок свой… Подъедут это в колясочке, бросят квиточки за самих
— Им пешком нельзя: брюхо поотростили…
Присматриваясь к толпе, Лена замечала, как в том или ином месте вспыхивали летучие митинги, — доносился голос оратора, — но когда милиционер направлял туда свою лошадь, митинг быстро рассеивался, и нельзя было определить, кто говорил. Лена вспомнила пункт инструкции, запрещающий предвыборную агитацию перед избирательным участком.
— Идут, идут!.. Мукомолы идут!.. — загудели в толпе.
Из-за гребня улицы на горе показалась голова колонны, ветер раздувал юбки и фартуки. Головы людей на площади повернулись в ту сторону. Колонна — человек в двести — перевалила через гребень и быстро спускалась к площади.
— Что-то маловато их…
— Разве их вытащишь, хлебосеев! У них каждый за себя, а один за всех…
— Кто там заправляет ими?
— Об этом, брат, вслух не говорят по нонешним временам…
Лена краем площади пробралась к улице, где маячили милицейские околыши.
— В очередь, в очередь, барышня!..
Лена предъявила удостоверение.
XXXVII
— Я, кажется, опоздала?
— Ничего…
Хлопушкина в серой вязаной кофточке, с гладко зачесанными светлыми негустыми волосами сидела за столиком перед урной. Лена прошла за невысокий, пахнущим смолою барьер и сняла жакетку. Окна выходили во двор; они были открыты; виднелся похожий на виселицу снаряд для гимнастических упражнений; с площади доносился гул толпы.
Баллотировка уже началась. Сутулый бритый старик в кепке и потертом пиджаке, из растопыренных карманов которого торчали клещи и еще какие-то инструменты, опустил записку и вышел, волоча ноги. На его месте стоял худощавый рабочий с кривой шеей, — одно плечо у него было выше другого.
— Отчество? — спрашивала Хлопушкина.
Лицо его мучительно искривилось.
— Анем… п… подистович, — сказал он, сильно заикаясь.
Лена вдруг вспомнила, что так же заикался безногий отец Хлопушкиной, и испуганно посмотрела на нее, но аккуратное и миловидное лицо Хлопушкиной было сухо и строго.
— Пройдите к тому столу, там напишете…
— Давай, я буду проверять по спискам и отмечать, а ты опрашивать, — сказала Лена.
— Все равно…
Рабочего с кривой шеей сменила молодая работница, работницу — русый паренек в футбольных бутсах. Лена пытливо присматривалась к каждому голосующему, стараясь по лицам определить, за кого они могут голосовать. Но лица одних были сурово замкнуты, у других — несколько сконфуженные.
— Наболдин Иван Яковлев… Выемочная, восемнадцать…
Перед Хлопушкиной стоял широкоплечий, с лицом, заросшим угольными волосами, пожилой рабочий, выложив на перила громадные черные руки, зажав под мышкой фуражку.