Последний магнат
Шрифт:
И самый Идеал оборачивается против Гэтсби, заставляя его следовать классическим пошлым правилам Успеха, выгодной коммерции, обогащения, – ведь иначе вершин счастья не покорить, а «стремление к счастью» присуще человеку по самой его природе и, стало быть, оправдывает любые усилия личности для его достижения.
В этом мысленно для себя выведенном «стало быть» – причина американской трагедии, какой предстает судьба Гэтсби, перестающего быть «расплывчатым» персонажем, как только Фицджеральд вводит читателя в его внутренний мир. Сделать это сразу же, представить Гэтсби буржуазным индивидуалистом чистой воды, уравнять его с Бьюкененом – значило бы сильно упростить и, пожалуй, вовсе снять главную
В «Великом Гэтсби» впервые было открыто выражено неверие в то, что Америка – напомним мысль Фолкнера – и впрямь когда-нибудь сделается «земным святилищем для человека-одиночки». В заключительной сцене «Великого Гэтсби» Каррауэй провидит «древний остров, возникший некогда перед взором голландских моряков, – нетронутое зеленое лоно нового мира. Шелест его деревьев, тех, что потом исчезли, уступив место дому Гэтсби, был некогда музыкой последней и величайшей человеческой мечты; должно быть, на один короткий, очарованный миг человек затаил дыхание перед новым континентом». Еще одно усилие – и откроется сказочная, полная чудесных возможностей земля, так много обещавшая далеким предкам Гэтсби и самому ему еще предстающая не только в мрачных красках Долины Шлака, но и при свете «зеленого огонька», символа «неимоверного будущего счастья».
Но так и не наступит «одно прекрасное утро», как за ним ни гнаться, как бы старательно ни инсценировать его приход разгульным весельем «века джаза». Для Ника Каррауэя это главный вывод из истории, происшедшей у него на глазах. Писательское поколение, выступившее в 30-е годы, уже примет финальные строки «Великого Гэтсби» как аксиому.
Самому же Фицджеральду предстоит еще не одно разочарование, прежде чем он убедится, насколько прав был он в своем собственном пророчестве.
Заканчивая «Гэтсби», он писал одному из друзей: «Мой роман – о том, как растрачиваются иллюзии, которые придают миру такую красочность, что, испытав эту магию, человек становится безразличен к понятию об истинном и ложном». В «Великом Гэтсби» выразился и трагизм «века джаза», и его особая, болезненная красота. Через всю книгу проходят два образных ряда, соотнесенных по контрасту и вместе с тем тесно переплетающихся в грустной и поэтичной тональности романа.
«Магия» карнавала, не прекращающегося на протяжении почти всего действия, усиливается и приобретает драматический оттенок оттого, что в двух шагах – Долина Шлака, которая таит в себе смертельную угрозу для героя. Любовь Гэтсби чиста и романтична, но Дэзи – это олицетворенное убожество американского «хорошего общества», и герой замышляет покорить ее, демонстрируя любимой целый шкаф красивых сорочек. В беспечном разгуле гости Гэтсби словно бы и впрямь вернули себе естественную раскованность, праздничность восприятия жизни, однако разговаривают они голосами, в которых «звенят деньги». В доме Гэтсби, как в загородном увеселительном парке, всегда оживленно и радостно, а ехать туда нужно мимо рекламного щита с нарисованными на нем пустыми и холодными глазами доктора Эклберга – мертвого идола, царящего над мертвой свалкой несбывшихся великих надежд.
«Великий Гэтсби» – книга, где всего полнее раскрылась своеобразная черта дарования Фицджеральда, которую критики определяют как «двойное видение», имея в виду его способность «одновременно удерживать в сознании две прямо противоположные
«Двойное видение» стало изменять Фицджеральду в годы после выхода его лучшей книги. Теперь оно далеко не всегда подкреплялось пониманием исторической закономерности. Фицджеральд порою оказывался во власти «магии», отменяющей критерий истинности, и тогда у «легенды» появлялись веские аргументы. Писатель, так проницательно угадавший неизбежный финал «века джаза», спорил с человеком, который еще совсем не свободен от иллюзий «джазовых» лет, и, наперекор своему же убеждению, высказанному в «Гэтсби», верит, что придет для него «прекрасное утро», затеплится «зеленый огонек».
Начался духовный и творческий кризис, о котором Фицджеральд расскажет в «Крушении».
«Гэтсби» слишком явно расходился с «легендой» и не имел успеха, но Фицджеральда это не смутило: «Надеюсь за ближайшие два года написать новый роман… книгу обо мне самом – не о том, кем я себя мнил, когда писал „По эту сторону рая“. Это – из письма критику Г. Менкену, помеченного 1925 годом. Новый роман, „Ночь нежна“, будет готов лишь девять лет спустя. А между „Гэтсби“ и новой книгой окажется полоса творческих неудач, личных драм и отчаяния.
Внешне жизнь Фицджеральдов выглядела благополучной – по крайней мере, до 1930 года, когда выяснилось, что у Зельды психическое расстройство. Они жили в Париже и на Ривьере, и для них «век джаза» точно и не закончился. Непрерывно бурлил карнавал; как вспоминала Зельда, «уже никто не мог бы сказать, когда он начался, потому что длился он недели напролет». Их дом тянул к себе людей, усвоивших стиль существования «поверх» реальности. Фицджеральд расплачивался за свою «легенду», которой не умел противостоять с достаточной твердостью.
Общественное настроение, вызвавшее к жизни «век джаза», после 1929 года сменилось другим, предвещавшим эпоху «красных 30-х». «Век джаза» сделался предметом беззастенчивой эксплуатации разного рода культуртрегеров, и особого их внимания удостоился человек, который, считалось, этот «век» создал. Фицджеральд не сразу понял, что произошла смена декораций – если «беспокойная» молодежь была искренней и в своих исканиях, и в заблуждениях, то теперь господствовал некий стандарт поведения, якобы единственно и отвечающего духу сегодняшней американской жизни. А когда понял, ему уже трудно было что-нибудь сделать. «Праздник» требовал средств. «Сатердей ивнинг пост» с его мещанскими вкусами и многотысячными тиражами не скупился на гонорары.
И Фицджеральд писал для этого еженедельника, писал для Голливуда, писал не для своих читателей, а для издателей, бравших у него только рассказы, сработанные по устоявшемуся шаблону. Он и сам чувствовал, что разменивает на мелочь свои же творческие находки, мучился, разрываясь между работой для денег и работой всерьез – над романом, который не продвигался. Его письма этого времени полны тревоги, бессильной злости, а порой и самоуничижения. «Может быть, я просто слишком рано сказал все, что мог сказать, да к тому же мы ведь жили все время на предельной скорости, все время в поисках самой веселой жизни, какая только возможна», – пишет он Хемингуэю в 1929 году. И дальше – горькие и страшные слова: «Мое честолюбие может быть спокойно, ведь „Пост“ платит теперь своей старой шлюхе 4000 долларов за визит».