Последний приют призрака
Шрифт:
И тогда не было войны…
Ромашов не сомневался, что Панкратова нет в Москве: наверняка мобилизован, хотя, с другой стороны, думал он с бессильным ехидством, кому нужны на фронте врачи-акушеры? В любом случае, можно не опасаться, что Панкратов узнает его при встрече: да разве мыслимо признать в этом уродливом, бритоголовом, заросшем щетиной заморыше того пусть худощавого и лысеющего, однако довольно крепкого мужчину, каким Ромашов был некогда?! Глаза, конечно, могут его выдать, эти его глаза-предатели… Но вряд ли Панкратов запомнил глаза какого-то энкавэдэшника, из которого он едва не вышиб дух. Что, Ромашов девица-красавица, что ли, чтобы
И все же встречи с Панкратовым хотелось бы пока избежать. Лучше сначала выяснить, дома ли Тамара и где находится сын Грозы. Если он сейчас в детском саду или у няньки, это просто великолепно. Оттуда его легче удастся выкрасть.
Хотя если Тамара дома одна с ребенком, то и с ней хлопот не будет. Она Ромашова не видела – значит, нет никакого риска быть узнанным. А кстати, на каком этаже, в какой квартире она живет?
Неизвестно… Все окна одинаково перечеркнуты белыми бумажными косыми крестами.
Что же, стучать во все двери наугад?!
– Они во втором этаже жили, но сейчас Виктор ушел в армию, а Тамара с сыном эвакуировались, – внезапно раздался за спиной женский голос, и Ромашов чуть не подпрыгнул от неожиданности.
Обернулся – и увидел маленькую, даже ниже его, и так не слишком высокого, женщину с невзрачным, блеклым личиком. Ее нос картошкой был для такого маленького лица слишком большим, а потому прежде всего бросался в глаза и портил все впечатление от и без того невыразительных черт. Пегие волосы коротко пострижены и забраны гребенкой, открывая лоб, покрытый россыпью прыщиков. Губы слишком тонкие, да еще и поджаты, как бывает у завистливых или обиженных судьбой женщин.
Впрочем, тот, кто судьбой не обижен, завистливым не бывает…
Ромашова настолько ошарашила догадливость этой дурнушки, что в первое мгновение он подумал: она из своих, в смысле, бывших своих – то есть она обладает такими способностями, какие прежде были у самого Ромашова, некоторых его коллег по Спецотделу и какими блистали Гроза и Лиза!
– Вы… вы… – пробормотал он ошеломленно, пытаясь как-то защитить от незнакомки, если она обладает даром проникновения в чужое сознание, свои опасные намерения насчет Тамары Морозовой, Виктора Панкратова и, главное, сына Грозы. Это была его тайна, это была козырная карта, с которой он намеревался пойти… если, конечно, удастся эту карту вытянуть! – Как вы…
– Я вас хорошо помню, – сказала женщина, разглядывая его. – Вы сюда один раз приходили, стояли на этом самом месте и смотрели на Тамару Морозову и ее бывшего мужа. Я на вас тоже потихоньку смотрела, а потом мне надо было идти в ночную смену, ну, я и пошла. А вы остались. Вы меня, конечно, не заметили…
Она легонько вздохнула, и этот привычный вздох, и это слово – «конечно», и ее обезоруживающая откровенность многое, очень много внезапно открыли Ромашову. И все же он спросил:
– Вы меня запомнили? Почему? Столько лет прошло…
– А по глазам, – пролепетала женщина, уставившись на него. – По глазам запомнила. У вас глаза необыкновенные. Я таких никогда не видела… таких красивых глаз…
Ромашов даже покачнулся. Эти глаза – слишком яркие, словно бы даже неживые в своей эмалевой синеве! – были его проклятием, были ему ненавистны: может быть, потому, что Лиза смотрела в них не иначе как с ненавистью. Для Лизы он был омерзительным уродом, но для этой… для этой незнакомки,
Даже с кривым носом и некрасивыми пломбами на сломанных Панкратовым зубах…
Конечно, он не обладал ни одной из своих прежних способностей, однако оставался мужчиной – причем мужчиной, который черт знает как давно не был с женщиной, мужчиной, которого мучили по ночам чудовищные по своей развратности сны: в них он любодействовал с кем можно и нельзя, и с женщинами, и с мужчинами, и даже с капризной больничной козой Райкой… Жуть, конечно, однако она иногда и наяву бывала предметом вожделения многих обитателей бывшей Канатчиковой дачи, чья болезнь усугублялась еще и вынужденным воздержанием! Итак, Ромашов оставался мужчиной, который, словно кобель по запаху течную суку, узнал в незнакомке женщину, истомившуюся по мужской ласке, может быть, никогда ее не знавшую… женщину, которой он был нужен – и которая могла ему помочь.
Вихрь налетевшего желания был так силен, что Ромашов даже не отфиксировал сознанием слова о Панкратове, Тамаре и ее сыне, который на самом деле был сыном Грозы. Сейчас и чувство долга, и даже – даже! – жажда мести отступили. Нет, их словно бы смело этим вихрем!
Ромашов вцепился в руку незнакомой женщины, потянул ее к себе, прижал, совершенно точно зная, словно стал лучшим в мире предсказателем будущего, что она его не оттолкнет.
И она в самом деле не оттолкнула, а увела его к себе в крохотную квартирку (комнатка и кухонька, почему-то совмещенная с клозетом, зато отдельное жилье!) на первом этаже, и там они с Ромашовым рухнули в постель с такой жаждой взаимного обладания, что он потом слабо удивлялся, как это они не убили друг друга или как она вообще не сожрала его в своей ненасытности, подобно самке богомола, которая пожирает своего самца, оставляя напоследок орган, который доставляет ей наслаждение.
…Ее звали Людмилой Абрамец – Люсей, как она представилась, когда они, наконец, оторвались друг от друга и пошли поесть – не одеваясь, только завернувшись в пропотевшие простыни. Ее холодный капустный суп с капелькой картошки и, само собой, без мяса, они ели с хлебом, который остался у Ромашова, и ему казалось, что никогда, никогда – даже когда он столовался у своего учителя Трапезникова, которому готовила непревзойденная повариха, Лизина няня Нюша, – он не ел ничего вкуснее.
Впрочем, Нюша его терпеть не могла, презрительно называла лопарем [19] (странно: он ведь и был по национальности лопарь, однако, произнесенное Нюшей, это слово звучало как ужасное оскорбление… отчасти потому он ее и убил без всякой жалости). Да, Нюша его презирала, а Люся – полюбила. И она сказала Ромашову об этом много, много раз, и он не уставал слушать это слово, которое никто и никогда – никто и никогда! – не обращал к нему.
Потом они снова вернулись в постель, но уже не только рвали друг друга на части в застарелой плотской алчности, но и разговаривали.
19
Лопари, или лапландцы, теперь называются суоми.