Последний пророк
Шрифт:
Выслушивает, кивает, словно соглашаясь. Затем открывает глаза, и в упор, как сразу из двух стволов, бьет мне в лицо невидимая картечь, заставляя отшатнуться:
— Неужели эти две колоссальные башни могли бы упасть, если бы не было на то воли Всемогущего?
— Но это софистика! — У меня перехватывает дыхание. Спазмы гнева, невыхаркнутые злые слова раздирают горло.
— Нет, не софистика. Когда ты просыпаешься утром и всем сердцем, всем разумом и телом вдруг понимаешь, знаешь, что Бог есть, ты начинаешь видеть мир по-другому.
Он налил себе в стаканчик остывшего чая, пригубил. Все такой же спокойный. Умудренный покоем или успокоенный мудростью. Седая холеная борода, темные зрачки прикрыты тяжелыми черепашьими веками. Темное лицо. Усталый. Ну кто он, кто же он?! О чем он думает? Как бы я дорого дал, чтобы прочитать сейчас его настоящие мысли… Меня ведь все равно не покидало ощущение спектакля. Продуманного до мелочей. Для будущего свидетеля в мире кафиров. Но отчего этот короткий разговор так вымотал меня? Почему я совершенно лишился сил, почему я постоянно ощущаю себя с ним на грани истерики? Какую власть он имеет надо мной? Почему я чувствую себя лягушкой, распятой на лабораторном столе, со вскрытым брюхом? Откуда это мерзкое, гадкое чувство, что он видит меня насквозь, читает, как открытую книгу, знает все мои тайны, знает обо мне нечто такое, чего я сам даже не знаю?.. Телепат? Экстрасенс? Изощренный, опытный психолог? Ведь он так говорит, так себя ведет, что правду от лжи отделить невозможно. Я критериев не чувствую, где правда, где ложь! Неуловимый, скользкий,
— Я попал в Афганистан, когда был еще совсем мальчишкой. Развратным щенком из богатой семьи. Мне хотелось развлечься на войне, поскольку все остальные развлечения уже наскучили. Но в первой же перестрелке я испытал такой ужас, что испугался за свой рассудок. Мне до сих пор стыдно за то, как я себя тогда вел. Но дороги назад уже не было. Мы наступали под Кандагаром. Кафиры одолевали нас. Тяжелые, ежедневные бои. Много раненых, еще больше — убитых. В одном из боев меня тяжело контузило. Я очнулся в горном ущелье… ночью… совершенно один. Не представляя, где нахожусь, где наш лагерь… Ущелье было завалено трупами. И я пошел… пошел вперед. Я сдался своей смерти. Я сказал: Аллах мой Бог, и пускай случится что предначертано. Страха больше не было, только покой… Бескрайний покой. Я переступал через мертвых и не чувствовал ничего, кроме нерушимой безмятежности. Как ребенок, который играет с бабочкой на зеленом лугу… К утру я вышел к своим. Муджахиды не узнали меня: моя голова поседела. Они пытались со мной заговорить, но я не разбирал их слов. Три дня я не ел и не пил, просто сидел, прислонившись к камню. Меня сочли сумасшедшим, меджнуном. А я все не мог расстаться с блаженством… Я оказался за пределами. Там, где лишь Бог и Его воля. Больше ничего… Это можно только пережить. Ты падаешь в колодец ужаса… летишь, летишь… и если у тебя хватит сил и мужества достичь самого дна, ты изменишься навеки. Я давно мертв, Искендер. Я погиб в том бою, под Кандагаром, в ущелье. Тот, кто сидит перед тобой, — совершенно другой человек… Я хочу научить людей не бояться смерти… ни своей, ни чужой. Я не чувствую вины и не скорблю о павших. Моя душа принадлежит. Аллаху, Ему одному. Когда я закрываю глаза, я вижу только свет, и ничего больше. Свет… Иди, Искендер…
…Позволю себе отвлечься, и вы, читатель, можете на время перевести дух. Книга идет к концу, осталось всего несколько сцен и эпилог. Интересно, все думаю я, понравится она вам или нет? Вообще в ней куча, конечно, недостатков. Для меня, например, непрофессионала, огромная проблема — изобразить диалог. Потому что фразы еще нужно как-то комментировать. А говорит то-то и то-то, потом Б произносит свою реплику… А в это самое время они ничего не делают, просто сидят и разговаривают. Вот, например, я закончил сцену моего объяснения с Абу Абдаллой. Заставил его и чай пить, и рыться в книгах, и подходить к окну, а на самом деле ничего этого не было. Просто сидел и говорил, даже чай остался нетронутым. Неподвижно притом сидел. Так что описывать совершенно нечего. Но вам же будет, наверное, скучно читать голую стенограмму, нет? Не знаю. Или взять портрет. У меня муджахиды выходят все на одно лицо: бородатые, коренастые, морщинистые, загорелые. Хороший писатель так, конечно, не делает. А мне как поступить? Они для меня действительно были почти все одинаковые, кроме некоторых разве. Потом, очень беспокоят батальные сцены. Понимаете, в чем штука: когда идет бой, когда ты втянут во все это, тут не до наблюдений. После, вспоминая, думаешь: что же было-то? Ну, все стреляли — я стрелял, все бежали — я бежал… Больше ничего. Все сбивается в какую-то липкую массу в голове, вроде непроваренных пельменей. Еще исламские вещи — нет ли перебора? Хотя, на мой взгляд, нет. Разве вам известно, что мусульмане ожидают второго пришествия Христа? Вряд ли. А если будут читать мусульмане, пусть тоже простят меня за ошибки: я по-прежнему не разбираюсь в этой религии. Ну что я еще обязан сказать вам, читатель… Не все в книге — правда. Жан-Эдерн, например, изъяснялся не так подробно, и многие его мысли я развил уже самовольно. Нацистскую речь Танаки пришлось выдумать: я ее, честно говоря, совершенно забыл, помню только общие черты какие-то. Томас — Туфик, тот дал мне специальную книгу по-английски, состоявшую из конспектов речей Абу Абдаллы, и оттуда я содрал безбожно очень многое. А по тексту получается, что Томас без конца все переводит… Нет, не было этого. И переводил он паршиво, если на то пошло. Но в общих чертах я худо-бедно события описал. Вообще писать очень трудно физически. Ладно…
Только что беседовал с адвокатом. Меня — горжусь! — защищает не кто-нибудь, а сам Генрих Падва. Очень интеллигентный и знающий человек, хотя его услуги обходятся мне недешево. Он считает, что меня могут выпустить под залог до суда. Хорошо, если так. Впрочем, Лефортовская тюрьма не слишком отягощает. Что такое камера для особо опасного государственного преступника в Лефортове? Опрятная, чистая комната примерно четыре на пять метров. Стены выкрашены в грязно-зеленый, болотный цвет. Деревянные нары в два яруса. Маленькое окошко, из которого виден лишь внутренний двор тюрьмы и противоположный корпус. Ну, отхожее место, разумеется, — параша. Прохладно, строгий и спокойный интерьер. Дверной глазок-задвижка меня совершенно не смущает. Дежурный постоянно наблюдает за мной, но не видит ничего интересного. В основном я пишу. Адвокат выбил мне право иметь маленький складной столик и печатную машинку. После компьютера стучать по клавишам огромной старинной «Ят-рани» очень непривычно. Особенно раздражает звук. Здесь, в камере, хорошее эхо, когда сажусь работать, она вся наполняется грохотом, как литейный цех. Печатную машинку выдали местную, тюремную, с грубо намалеванным номером. Готовые листы я отдаю Тане — она приходит с передачами. А Таня отдает ментам копировать — обязали. Ведь показания пишу… Уже привыкла к моему тюремному статусу и ничему не удивляется. Некоторое время она давала интервью чуть не каждый день, очень устала. Теперь журналисты успокоились. Таня приносит мне свежую прессу и простые продукты: хлеб с колбасой, творог, яблоки. Я очень непривередлив. Кормят здесь, конечно, паршиво: каша-размазня, мутный суп, справедливо именуемый баландой, жидкий чай. Но мой желудок переваривает все без остатка. У меня нет ни болей, ни изжоги — при том, что я много курю, примерно две пачки в день. С общением здесь, конечно, непросто, но люди попадаются интересные. В соседней камере сидит, например, чеченец, участвовавший в известных событиях на Дубровке. Мы общаемся на прогулках — заключенные гуляют по часу каждый день. Чеченца зовут Мовлади, но он представился как Миша. Энергичный, подтянутый, хладнокровный парень, огненно-рыжий и голубоглазый. Меня, человека, беседовавшего с Абу Абдаллой, боготворит.
Что бы я ни рассказывал, слушает затаив дыхание. Собственно, так рождаются у меня большие куски книги, целые главы. Вначале описываю все Мише, проговариваю вслух, затем иду в камеру и истязаю свою «Ятрань». Проговаривать очень полезно, многие важные подробности всплывают в памяти. Кроме того, е Лефортовской тюрьме сидит Эдуард Лимонов. Я, признаться, не читал его книг, слыхал только, что у этого человека дурная репутация. Но общаться с Лимоновым интересно, особенно если у него хорошее настроение. Он тоже выспрашивает подробности, очень тонко и профессионально — настоящий писатель. Уговаривает меня бросить курить и заниматься физическими упражнениями. Лимонов на прогулке отжимается от земли, делает приседания — я на такое не способен. Несколько раз говорил мне, что очень хотел бы оказаться на моем месте. Думаю, было бы замечательно, если бы на моем месте оказался кто угодно, только не я. Вообще тюремный быт однообразен. Все подчинено пунктуальной регулярности событий: подъем и отбой, еда и прогулки. Поневоле погружаешься в себя, становишься отчужденным и замкнутым.
…Со странным чувством, словно дубиной по башке получил, я возвращался с аудиенции. Оглушенный какой-то был. И еще больше не знал, совсем уже не знал теперь, что делать. Жизнь уперлась в глухую стену. Отчего-то я ждал многого от этой встречи, чуда какого-то ждал. Вспышки, озарения, внезапного выхода из тупика. Вспышки не получилось, озарение не пришло. Нуда, мы поговорили, на мне поставили несколько простеньких психологических экспериментов… что дальше? Можно, конечно, было пылать от счастья, что с тобой беседовал «сам» Террорист Номер Один… Я не пылал. Мне он вообще в этот момент сделался глубоко безразличен. Как и все на свете. Все осточертело, все! Хотелось лечь и умереть. Никаких сил не было для жизни. Как сомнамбула, спустился в свой номер. Еще у дверей ощутил резкий запах костра, жареного мяса. Когда вошел, первое, что увидел, — распотрошенный рояль. Вырванные, торчащие тугими спиралями струны. Осыпавшиеся клавиши в беспорядке разбросаны по ковру. Очень похоже на человека, убитого миной, серьезно. С вывороченными внутренностями. И то благородный инструмент внушал больше жалости. Ни в чем не повинный, громоздкий, неуклюжий, отчаянно-пижонски белый. Похожий на доброе животное, на беспомощного раненого зверя. Хотелось добить — «удар милосердия».
С балкона доносились голоса, веселый смех. Стараясь оставаться незамеченным, подкрался, встал за штору, посмотрел. Так и есть. Изрубили в куски рояль и жарят на огне свое вонючее мясо. Гогочут. Рядом лежат автоматы. Оставаться здесь я больше не мог. Точка. Стараясь ступать как можно тише, выбрался в коридор, спустился в вестибюль — и вон из отеля! Как ни странно, никто меня, кажется, не видел. В вестибюле несколько муджахидов, развалившись, храпели на диванах. Потолок закрасили почти весь — не знаю, как им это удалось, там приличная площадь. Покосившись на них, вышел на улицу. Густая, темная ночь. Ни фонаря, ни машины. Широкая, просторная авеню послушно легла под ноги. Черные силуэты высотных зданий хранили гробовое молчание, с натугой проступая сквозь мрак. Куда идти? Идти некуда. С этим чувством, опираясь на него, как на палку, поковылял вперед. Брел по мостовой, уставясь себе под ноги. Отчаявшийся, тихий, С пустой головой, где случайные мысли перекатывались, как медяки в котомке нищего. Думать не мог, хотеть не мог. Мысли, желания, надежды остались в недосягаемом прошлом. Прошлого вообще не было, оно исчезло. Затворив осторожно стеклянную дверь отеля, тяжелую, с бронзовой ручкой — мордой льва, я оставил все, что может оставить в своей жизни человек. От и до, все! Может, разговор с Абу Абдаллой подтолкнул меня сделать такой шаг, не знаю. Я был свободен. Да-да, теперь уже полностью свободен. Ничего не осталось. Это и называется смертью, подумалось мне, пока я шагал по бесконечно длинной авеню, уводившей меня черт знает куда. Никуда. Смерть — это когда расстаешься со всем и остаешься совершенно один в пустоте. Как птица высоко в небе. Зачем люди, глупые, мечтают о крыльях? Там, где парят крылатые твари, нет спасения, нет счастья. Свобода не миф, свобода существует на самом деле. Но свобода — дерьмо. Лучше тюрьма, каменный мешок, кандалы и галера, чем эта ночь,, эта авеню, тьма, вымерший город… Без прошлого — и без будущего. Только «здесь», только «сейчас»… Чувство, что проваливаешься в бездонную шахту, в колодец ужаса… Никому не нужен… свободен… ничей… Это аборт — вот точное слово: аборт, выскабливание. Каленым железом прошлись по душе, хирургическим скальпелем рассекли ее и вынули. Со злой иронией, с насмешкой я вспомнил, как собирался прыгать из окна ванной. Не-ет, это было еще не то, еще не конец! Даже не репетиция — обыкновенная истерика. Стакан водки, если есть под рукой, — и как не бывало. А вот сейчас, ребята, все. Вот теперь… Боже, Боже…
Плача внутри себя, но с сухими глазами, я обнаружил, что забрел довольно далеко. В какие-то лабиринты запутанных улиц, вонючих и узких, где копошился народ, шла втихомолку жизнь. Проходил мимо подозрительных кофеен — там горели вместо электричества свечи и керосиновые лампы. Размытые тени блуждали по стенам этих кофеен, шатаясь. Стараясь держаться темноты, люди волокли на себе громоздкие тюки, корзины. При виде меня сворачивали в сторону, прятались в переулки. Периодически шибало в нос крепкой ганжой и еще чем-то — может, опиум курили. Я шел, безразличный, готовый ко всему. Насрать мне было на эти тюки, на кофейни и запахи. Наверное, я бессознательно собирался умереть, даже искал смерти. Пару раз за мной увязывались как бы случайные прохожие. Шастали за спиной, дышали в затылок, но затем отставали. Терялись в сумрачных провалах разграбленных лавчонок, в сырых вонючих подворотнях, за грудами ящиков, среди мусорных куч. Приглушенные стенами, изредка доносились разговоры, пьяный смех, охи и вздохи женщин, которых там, за стенами, видимо, трахали. Несколько раз в переулках слышал звуки борьбы, мужские грубые возгласы, быстрый топот, стоны и хрип. Вот тебе и Шармуда, думал я зло: ни одной европейской морды, только свои. А потом рассказывают, гады, что белый человек превратил арабскую страну в притон…
Я блуждал, повинуясь неясному инстинкту, заставлявшему меня оставаться здесь, в самой, наверное, опасной части города, в квартале красных фонарей, воров и наркоманов, искать места еще гаже и темнее прежних. Свернув один раз за угол, я увидел окровавленного человека в лохмотьях, который привалился к стене, закрыв голову руками. Сквозь пальцы на булыжник стекала бурая жижа. Рядом стояла побитая лишаем тощая собака и увлеченно, с аппетитом вылизывала кровь. Человек, кажется, уже не дышал. Не знаю зачем, остановился, наклонился к нему. На левом запястье у убитого были простенькие электронные часы — взял их себе, поскольку у меня часов давно уже не было. Наскоро охлопав карманы, обнаружил нож — отличный нож, с узким кривым лезвием и узорчатой рукоятью в местном стиле. Явно не из тех, что продают туристам. Увесистый, хищный, еще теплый, буквально прикипающий сразу к ладони. Красивый и живой. Повертев нож в руках, сунул его за голенище ботинка, оглянулся по сторонам, двинулся дальше. Скоро захотелось есть. Пожалев о том, что не порылся в карманах мертвеца как следует (может, завалялась пара динаров), порыскал немного и остановился у запертой овощной лавки. Замок был старый и ржавый, но крепкий, не по зубам мне. Подошел к окну, всмотрелся. Лавка была пуста, но в углу стоял большой деревянный ящик, в который кучей были свалены полусгнившие фрукты. Они меня устраивали вполне. Сняв куртку и обмотав ею руку, резким движением выбил-выдавил стекло. Звук показался мне громоподобным — застыл, инстинктивно присев на корточки, окаменел. Но подобные звуки, я так думаю, никого здесь не могли удивить. Лишь в доме напротив, так показалось, шевельнулась в черном окне занавеска, не более того. Осторожно выбрав острые куски стекла, забрался внутрь. Фрукты были действительно паршивые и гнилые, но я с удовольствием умял несколько бананов, немного насытился. Сунул еще пару в карманы брюк, тщательно обшарил лавку: ни черта. Предусмотрительный хозяин все вынес давно. Что ж, нет так нет. Выбираться обратно прежним путем почему: то не захотелось. Пройдя несколько подсобных помещений, что-то с грохотом опрокинул в темноте. Какие-то жестянки покатились по полу.