Последний роман
Шрифт:
В теплушке Дедушка Второй подбадривает семью, и с нетерпением ждет, когда они прибудут на новое место жительства, хотя и знает, что ехать будут долго, ведь в войну он почти до Сталинграда дошел. Дезертировал. Пока добрался домой, в Бессарабию, туда же и советские войска пришли, так что Василия схватили, одели гимнастерки и велели искупать вину, и дойти пришлось до самой Вены, где Дедушка Второй был ранен, и пробыл в госпитале до конца войны. Да уж, поездил. Вернее, походил, так что свое нынешнее путешествие в теплушке Дедушка Второй, — едва отошедший от голода, — воспринимает как подарок судьбы. Ведь могли бы пешком всех отправить, как при царе.
К концу поездки, правда, Дедушка Второй стал очень сомневаться в том, что правительство СССР оказало ему услугу, отправив в полуторамесячное путешествие в вагоне для скота с семьей. Старший умер. Это поразило Василия в самое сердце, он не хотел верить, и несколько дней прятал тельце в углу, пока не убедился, что ребенок действительно мертв, а когда понял, то все равно еще день не выдавал труп. Ждешь чуда? Сектантов везем, спросил один охранник другого, на что тот глубокомысленно заметил про самолеты и бога, и ткнул штыком мертвого сына Дедушки Второго, — проверить, правда ли мертвый, — и велел выбрасывать дохлятину. Бросай! Даже проститься не дали, секунда, и вот его нету, старшего обожаемого пацана, которого Василий втайне от самого себя любил больше всех, и засыпать рядом с которым любил, поглаживая мальчишкину голову, и которого спас от голода ценой своей собственной руки. Пропал как сон. Василий завыл было, но потом под внимательным взглядом конвоира спохватился, и сжал зубы, сволочь только и ждет, чтобы ты дал слабину, так что Василий переполз — к середине поездки стоять уже сил не было — к жене с уцелевшими детьми, и стал ждать Сибири. Та показалась.
Огромная, все в белом, словно Бессарабия на Рождество, — только в сотни тысяч раз больше, — она поразила сосланных молдаван, разразившихся горестными воплями. Василий успокаивал. Правда, и его мужество оставило, когда поезд остановился в лесу, всем велели вылезать из вагонов, построили
«Товарищ Сталин Маршал как же так вы могли поступить с моей семьей неужели вам никогда не страшно думать о том что на том свете ждет. А между прочим черти и дым и скрежет духовный и зубовный нас учили, да и вас тоже, я же знаю что Вы Сталин семинарист стало быть тоже закон Божий изучали хоть и велите нам теперь писать слово Бог с маленькой буквы словно он какой-то зампердпотылу. Сталин я обращаюсь к вам как к отцу, я хочу сказать пожалейте моего маленького сына Николая Грозаву ему шесть лет он еле выжил в Сибири первые полтора года и он не выживет еще здесь я это вижу, я боюсь что он умрет, а разве это правильно, никто в живых не остался кроме нас, старший умер еще в дороге, а ведь первенец, первый сын, вы что не понимаете, так нельзя. Кольнули в ногу штыком да Боже ты мой там и мяса никого не было Сталин понимаете вы это, а потом сказали бросай и если бы я не бросил пристрелили бы меня и все семья бы погибла да она и так погибла лучше бы я не бросил лучше бы я убил кого-то из них. Сталин не будьте палачом. За что вы мне мстите я не понимаю, да я служил в румынской армии, но ведь дезертировал да и пошел туда не добровольно нас заставили я при первой же возможности сбросил эту форму не хотел воевать против страны Советов верил что власть там трудового народа я и сейчас верю но разве можно так с детьми Сталин? Послушайте Сталин это еще не все ладно старший умер а ведь первенец первенец я же вам говорил уже да, ну ладно, следующей жена умерла, все пыталась согреться перед смертью, текла кровями по-женски и как кричала из-за этого а ведь мы с вами мужья мы знаем женщина бывает терпеливее мужчины терпеливее мула терпеливее земли. И она кричала. Как кричала Сталин когда я вспоминаю как она кричала у меня кровь стынет в жилах а ведь она у меня и так там с мелким ледовым крошевом потому что мы замерзаем и нет горячего питания чтобы согреться изнутри. Я боюсь за младшего. Дочка тоже умерла слабая была зубы сгнили в ее — то возрасте! Я варил шишки, елки варил чтобы витамины поступали как-то мы же из Молдавии знаете сами фрукты много, вино, овощи, дети не могут так одни елки но она ела ела, а потом сказала папа пуф, я говорю что пуф, а она просто выдохнула значит, я понял потому что больше она ничего не сказала просто пуф и умерла. Сталин! Я долбил землю три дня и мне помогали слава Богу добрые люди слава Богу мы еще не все волки друг другу, Сталин я хочу спросить за что нам такое. Моя семья не кулацкая как врагов народа с которыми нас сослали в Сибирь ладно пусть их сослали, я понимаю, враги. Кулаки, хотя я не понимаю зачем морить их так можно же поиметь пользу с их труда, вы же разумный человек, Сталин, вы же очень умный и читаете много книжек, вы же семинарист. Послушайте Сталин я вас заклинаю всем святым что у вас есть я вас заклинаю именем сына погибшего на этой великой войне между прочим я тоже участвовал я когда вернулся домой в село меня одели в форму и дали винтовку и я пошел сражаться за Советскую родину и я кровью искупил да. Он не жилец. Я вас прошу, я вас умоляю, пусть его вывезут в город, туда где питание, туда где тепло, трое деток были, двое растаяли, как дым, старшего и костей уже наверное не осталось как же так, я вас умоляю. Простите плохой русский, я румынский учил, в школе при румынах, по-русски читать писать учился сам, без всяких. Пожалейте»
Видно, последние несколько лет жизни Дедушка Второй был классическим неудачником, по крайней мере, всё говорит в пользу этого, а прежде всего, два его злосчастных письма Сталину. Оба мимо. Второе письмо Василий карябает поспешно, тайком от всех, даже от сына, чтобы бросить привязанным к камню в вагон, проносящийся мимо их поселка, но делает это ровно за половину года до смерти Сталина. Лучше бы перетерпел. Но нет, вожжа под хвост, и он привлекает своим идиотским, нелепым, взбесившим секретариат Вождя письмом, внимание власти, а ведь известно, что лучше никакого от нее внимания, чем даже хорошего. Высунувшихся бьют. Поэтому уже через две недели после того, как письмо, случайно попавшее на стол Сталина и разозлившее его, сожжено, Дедушку Второго и его пащенка вытаскивают за шиворот из их полуземлянки, где отец греет руки мальчишки, горячо на них дыша, и садят у рельс. Поедешь дальше. Василий Грозаву все понимает, но жажда справедливости при этом в нем меньше не становится, — он все так же алчет ее, глядя на сереющий в утре снег, на ядовито-зеленые до черноты ели, — но понимает также, что жажда его будет утолена лишь на том свете. Прикончат. К счастью, делать это решили не прямым способом, видно, чтоб помучился, поэтому из места выселения его доставят еще на полтысячи километров вглубь Сибири, до какого-то нового поселка, который будут только обустраивать, когда прибудет следующая партия ссыльных кулаков. Это приговор. Дедушка Второй соображает не очень быстро, но хватко, поэтому, когда у поселка останавливается паровоз, чтобы подобрать конвоира и ссыльного с мальчишкой, план уже есть. Ты мертвый. Тебя нет, шепчет он мальчишке, и объясняет вкратце, что и как делать, и малец, к счастью, ведет себя послушно и исполняет все в точности. Смышленый малый. Когда в теплушке, прицепленной к составу, начинает темнеть, Дедушка Второй завывает и бьется о стены, чем привлекает внимание конвоиров, недовольных суетой. Что случилось? Сын умер, говорит Василий Грозаву, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не обнять мальчишку напоследок, и спрашивает, что делать с телом. Везем тебя. В документах мальчишка не указан, поэтому выбрасывай свою падаль, вражина, и скажи спасибо, что не заставили тебя могилу копать. Ха-ха. Конвоиры тычут штыком в пацана, на которого Василий напялил все, что только мог, штык распарывает щеку, но ослабший ребенок и так еле жив, поэтому не выдает себя ни звуком, ни обилием крови. Правда помер. После чего, нехотя вынимают доску, которая здесь вместо люка для воздуха, и говорят, чего ждешь, бросай давай падаль свою. Ну, Василий и бросает свою падаль. Аккурат в сугроб, аккурат в нескольких метрах от домика смотрителя и это все, что он смог дать сыну.
Что случилось дальше: смотритель оказался подонком и сдал мальчишку в органы, сообщив что это сбежавший малолетний заключенный; смотритель был доброй душой, и обогрел и накормил мальчика, и придержал у себя до лучших времен; а может, нет никакого смотрителя и прибыл он два дня спустя, когда тело сына не сгибалось от мороза? Василий не узнал. На этом его знакомство с сыном кончилось, и больше они друг друга не видели, потому что Дедушка Второй, — которого велели кончать, а как, сами разберетесь, — погиб несколько недель спустя, облитый водой и выставленный голым на мороз, потому что он воевал за румын. Отомстили за Карбышева.
Папа Первый вылетает из теплушки, и, чувствуя распоротой щекой невероятный холод, — что само по себе удивительно, так как вагон в котором их везли, не отапливали и он и так замерз, — падает в огромный сугроб. Случается. Много лет позже, интервьюируя знаменитого советского летчика Посребкина, сбившего в небе над СССР более 190 самолетов люфтваффе, — и это только то, что документально заверено, — Папа Первый с удивлением узнал от асса, что тому тоже случалось упасть в сугроб. Уникальный случай. Об этом написали английские газеты и история вошла во все справочники, посвященные авиации времен Второй Мировой Войны, отчего имя летчика Поскребкина стало нарицательным, как позже водка андроповская или колбаса ливерная. Упал с неба. Прямо с неба, прямо с высоты более пяти километров, где отказал один из двигателей его самолета, старенького истребителя, получившего перед тем несколько дырок в корпусе, только не пиши «дырок», попросил летчик. Почему еще? Засмеют, ответил Поскребкин, поскольку у нас, летчиков, существует свой профессиональный жаргон, и такие штуки на корпусе самолета называются пробоины, это ведь воздушное, но все-таки судно. Хорошо, не буду. Итак, двигатели отказывают, вспоминал летчик Поскребкин, а перед глазами Папы Первого вставала точь в точь картина его падения, не такого героического, конечно, но тоже судьбоносного. Все дымит! Выхожу я на крыло, вспоминает летчик, поправляю ранец с парашютом и прыгаю, не забыв крикнуть «да здравствует наша Советская
К сожалению, один из минусов профессии был в том, что Никите приходилось частенько встречаться с людьми, общение с которыми не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Не будь снобом! Так говорил он себе, всячески пытаясь вытравить пренебрежение к этим кряжистым председателям колхозов, — грязным, как их поля, — к ветеранам, в одиночку разбивавшим танковые армии Гитлера, к ударникам, неправильно склонявшим и спрягавшим… Я мизантроп? Нервно пытаясь понять, Никита, давно уже наловчившийся думать о чем-то своем во время интервью — дай человеку повод начать и делай внимательный вид, он сам не остановится — улыбнулся сочувственно летчику Поскребкину. Тот приободрился. Прыгаю я после этого с крыла, и, раскинув руки, на мгновение забываю о том, что война, а внизу все такое маленькое, и думаю я… бубнит старик, а Никита уже отключается, потому что монолог князя Андрея на поле Бородинской битвы он хорошо знает, сейчас вот про облака будет. И облака красивые! Ага, кивает Никита, а старик продолжает: лечу я вниз, любуюсь на красоту эту, а потом дергаю за кольцо, а парашют, собака, отказал, и запаска отказала, и я прощаюсь с жизнью, а потом думаю, ну раз уж смерть, так хоть гляну на мир этот по-человечески. Красотой проникнусь. Интервьюер отключается, и, продолжая ласково кивать, вспоминает и свой полет, и сейчас они, старый летчик Поскребкин, и молодой журналист Бояшов, летят одновременно, а сидят друг напротив друга оболочки, потертые камни. Мы падаем. Тогда еще не старый Поскребкин, отчаянно рвущий кольцо на груди, а потом успокоившийся, плюнувший на это дело, и сложивший руки на груди, чтобы успеть спокойно и кинуть взгляд на снежные просторы под собой. Вот моя могила. Маленький сын Василия Грозаву тоже летит, но не так величаво, как летчик Поскребкин — мальчика переворачивает несколько раз в воздухе, ведь бросил его отец, крутанув, и малец успевает удивиться тому, как холодно на улице, аж щеку обожгло распоротую. Шрам откуда? А, встрепенулся Никита, и потирая щеку, привычно врет ветерану про велосипеды, пацанов, рыбалку, и все такое прочее, — вызывает у старика поощрительную улыбку, мужественным всегда быть модно. Сорванцом был. Ну так слушай, сорванец, бубнит старик дальше, и Никита снова вспоминает: видит, как летит в лицо снежная пыль, как вертится бешено мир, и иногда лишь в поле зрения возникает убывающая в неизвестном направлении теплушка, а в ней отец, которого мальчик никогда больше не увидит. Прощай папа. Потом наступает тьма, — ледяная, — и мальчишка понимает, что упал лицом прямо в сугроб, огромный, и что именно туда пытался добросить его отец, потому и крутанул сильно, сталкивая в дыру в вагоне, и мальчику становится впервые по-настоящему грустно. Вспоминай наказы. Дедушка Второй велел, во-первых, ничего не бояться и, после того, как упадешь, подняться из снега, и по полотну пойти к домику смотрителя, а во-вторых, забыть, как меня зовут, и как моя фамилия. Безымянный человек. А еще, строго-настрого наказал ему отец, забудь и меня, забудь мое лицо, забудь, как я говорил, что я говорил, забудь мать и голод, и сестру и брата, и Бессарабию, забудь все, кроме одного. Надо жить! Вот что набормотал сыну Дедушка Второй перед тем, как обманул конвоиров и выбросил живого еще мальчишку на снег у домика смотрителя, где никого не было. И хорошо. Тот еще стукач. Но Никита Бояшов, тогда еще безымянный мальчик, об этом не знает, и ползет — потому что если лежа, снег не проваливается, весит мальчик немного, — к домику, и стучит в дверь. Открыто, конечно. Так что Никита заползает в домик, где тепло, где есть еда, и куда может зайти каждый, так у них, на Севере, принято, и северное гостеприимство спасает мальчишке жизнь. Ест и спит.
В это же время — они все еще сидят друг напротив друга, — падает вниз, в сугроб, и летчик Поскребкин, и остается при этом жив, хотя и ломает себе при этом руку. Родился в рубашке. К нему бегут с другой стороны поля пехотинцы, ведь упал летчик на нашей половине фронта, что уже само по себе чудо, и вынимают оглушенного парня со снегом, набитым в рот, уши, за ворот, и несут его на руках в медицинскую часть. Медики поражены. Всего один перелом при падении с такой высоты, это действительно чудо, так что Поскребкина потом еще полгода таскают по всяким консилиумам, а он только улыбается и разводит руками, и все приходят к выводу — сильный порыв ветра, поднявшегося при падении, сыграл роль подушки. Поскребкин помалкивал. Уж он то знал то, что открылось ему при падении, когда он внезапно успокоился, глядя на приближающуюся к нему землю, снег, людей. Земля мягкая.
Такие вот дела, говорит ветеран, и жмет руку парню, молодому, но вроде толковому, — сейчас они все такие, реки вспять поворачивают, — главное, за ними присматривать, чтоб делов без мудрости старших не натворили. Спасибо, Поскребкин. Спасибо, папа. Никита Бояшов, который станет Никитой Бояшовым только через несколько месяцев, просыпается утром в домике смотрителя и вдруг понимает — ему нужно оттуда уходить, и это так же ясно, как и то, что папа уехал. Мальчик ест. Потом, полежав еще немного, выходит из домика и бредет по затвердевшему за ночь снегу, благо, что погода хорошая, — идет долго, почти до самого вечера, сам не зная куда, вдоль полотна, а потом сворачивает в сопки и бредет еще час. Доходит до хутора, на котором живет всего одна семья. Жена военного. Полная женщина с жестким неприятным взглядом, и двумя детьми, — один из которых, младший сын, все время заикается из-за паровоза, который его здорово напугал. Это пройдет. Когда к семье вернется отец, — офицер артиллерии, который сейчас сражается в Северной Корее с американскими оккупантами, по документам китайского добровольца, — первое, что он сделает, отнесет мальчишку к полотну. Дождутся поезда. А-а-а-а, заревет паровоз, а-а-а, заревет мальчишка, а-ха-ха, рассмеется отец, и мальчик снова заговорит легко, будто во рту у него моторчик, и заикаться никогда в жизни больше не будет. Это потом. Сейчас еле живой и еще не Никита Бояшов стоит, покачиваясь, перед дверью дома на хуторе, и с головы у него падает треух, одно ухо которого пропиталось кровью, вытекшей из щеки. Ребенок-призрак. Женщина охает, качает головой, открывает дверь, и втаскивает мальчишку в дом, где купает его несколько раз под внимательным взглядом старшей дочери восьми лет, и накормит еще раз. Тщательно расспросит. Вопросов будет много, большей частью неприятных — кто такой, что делаешь, из ссыльных, ворёнок, чего надо? — но мальчику будет уже все равно, ведь никаких сил идти дальше у него нет. Спокойно отвечает. Как зовут, не помню, папа погиб на фронте, с мамой ехали в поезде, уснул, проснулся, лежу в снегу, наверное, выпал, фамилии своей не помню, тетенька, можно я у вас тут останусь? Еще чего. Женщина жестко усмехается, и сын Василия Грозаву со вздохом понимает, что это не конечная цель его путешествия, и покорно пытается встать, взять одежду и уйти. Еще чего. Лежи давай, говорит устыдившаяся своей жестокости женщина, в которой злое вечно борется с добрым, и доброе потерпит сокрушительное поражение, но случится это через много лет, а пока борьба с разгаре. Поживешь у нас.