Последний воин. Книга надежды
Шрифт:
— Ты хорошая, Виля, женщина. Красивая и молодая. Это ничего, что поистаскалась. Тебе другой мужчина нужен, не я.
— Почему?
— Тебе нужен слепой, а я зрячий. Он тебя будет боготворить, и ты воскреснешь.
— Не уходи, Пашута, — попросила она. — Я тебя люблю.
— А я тебя нет, — объяснил Пашута.
С тем и расстались по-хорошему. На заводе получилось тягомотнее. Начальник цеха заартачился, не желал подписывать заявление об уходе и даже додумался до невнятных угроз.
— Учти, Кирша, мы с тобой десять лет работали и ладили, но характеристику
Начальник цеха, с которым, к слову сказать, они далеко не всегда ладили, был человеком с дальним прицелом, ему выпускать Пашуту из своих рук не было резону.
— Ты бы, Паша, объяснил толком, куда отправляешься? Где тебе золотые горы посулили? Может, и я с тобой махану за компанию.
Владлен Михеевич не дождался ответа ни на угрозу, ни на подковырку. Пашута улыбался отстраненно, как именинник.
— Ты чего молчишь? — удивился начальник.
— Сколь я за тобой наблюдаю, Михеич, — заговорил наконец Пашута, — и всякий раз мне тошно. Как вот человека пост меняет. Был ты мастером, бригадиром был, ничего, сохранял образ и подобие. А как до цеха вознёсся, так словно угорел. Зачем ты мне сейчас язвишь? Мы же не волки. Я ухожу, ты остаёшься. Так попрощайся по-людски. Нет, где там… У тебя мозги точно железяками заклинило. Ты как смекаешь: я Пашуту отпущу, а кто на случай аврала дыру заткнёт?.. Михеич, Михеич, тебе же за полсотню перевалило. Вспомни, как лист осенью на землю падает, как его волокет и крутит. Мы с тобой и есть уже эти листья, что же ты всё за детские цацки цепляешься?
Владлен Михеевич посуровел. Когда нашёл достойное возражение, глазки лютым весельем сверкнули.
— А тебе подлечиться не надо, Кирша? Имею в виду у психиатра. Хочешь, помогу в хорошую клинику лечь?
— Не понял ты меня, Михеич. Не со злом я к тебе. Чего мне на тебя злиться. Разные у нас интересы. Тебе план и премия, мне — вольная воля. Только ты характеристикой не пугай. Характеристика что — вша на белом теле осмысленного бытия.
— Тьфу, чёрт! — выругался начальник цеха и подмахнул не глядя заявление. — Как только я тебя столько лет терпел, малахольного, не пойму.
— Взаимно удивляюсь, — ответил Пашута.
С товарищами расставался чин чином. Выставил угощение, на коньяк не поскупился, посидели у него дома вечерок. Но разговор плохо вязался, и веселье не удалось. Вильямина, чуя близкую разлуку, гостям грубила, перед Пашутой выкаблучивалась почём зря. Он её вывел в коридор, предупредил, что коли не угомонится, выставит сей же час на мороз. Она не сомневалась, что выставит. Прильнула к нему в последней надежде.
— Не уезжай, Пашута, единственный!
— Хватит ныть.
Товарищи глядели на него как на прокажённого. Бывалые все люди, мастеровые. Об жизнь тёртые. Денисов Пётр Захарович, отец троих детей, скала человек, невзначай об него ударишься, хребет окостенеет; Владька Шпунтов, пронырливый тридцатилетний ухарь, горе и услада заводских ветрениц; Генрих Бахмутьев, немецкого происхождения мужчина, молчун и мудрец, большой срок, говорят, отмотавший, а за что про что — вроде и сам не знает. Пашуту в тот
Пашута, дабы сгладить дурное впечатление, присочинил какую-то историю про больную тётку в Прибалтике, с которой он по долгу совести обязан пожить хотя бы годок, но, конечно, никого не убедил.
— Соблазн тебя влекет, — пояснил Денисов. — По годам вроде поздно, но бывает.
— Думаешь, к бабе едет? — поинтересовался Владька Шпунтов.
Денисов поморщился.
— Когда ты только поумнеешь, Владислав? Разве женщина — соблазн? Она всего лишь условие жизни.
— А в чём же соблазн?
— В душе, паря. В её ненасытности. Душу у Кирши заклинило, вот он и мчится, куда ветер дует. Ничего, копыта обобьёт — назад поворотит. Все, как говорится, возвращается на круги своя.
— Мне бы молодость вернуть, — мечтательно произнёс Бахмутьев, — я бы, ей-бог, за дальними калачами не гнался. Я бы в землю глубже зарылся, чтобы трактором с неё не спихнули.
Любы они были Пашуте, но уже он далеко от них оторвался. И было такое ощущение, будто минуты, как двугривенные, цокают по асфальту, выпадая из прорехи в кармане.
— Всё же я тебя до конца не разберу, Павел Данилыч, — с несвойственным ему глубокомыслием заметил Владик Шпунтов. — Ты в определённое место едешь или просто так, по свету пошататься?
— К тётке, я же объяснял.
— Но если… — Тут вернулась в комнату Вильямина. Шпунтов ей втайне симпатизировал, потому забыл начатую мысль. Она теперь изображала деву скорбящую, и это ей очень шло. В печали и любил её Пашута, а когда она рот открывала, обычно приходил в недоумение. Он ей как-то посоветовал для благополучного устройства судьбы прикинуться глухонемой.
Друзья разошлись рано, расстроенные. Удачи ему пожелали без настроения. Шпунтов, выпендриваясь перед Вильяминой, ввернул-таки напоследок срамную шутку. Но Пашуте это было уже безразлично.
Всё же последнее, что он увёз из Москвы, как голубку за пазухой, были её, Вильямины, горькие, бредовые слова: «Не уезжай, любимый! Как я без тебя?» Впрочем, он представлял, как она без него обойдётся. О да! Такая не завянет до срока.
В Риге Пашута проболтался два дня. Город ему понравился. По-зимнему задубелый, он обволакивал чужака ледяным спокойствием древней тайны. Ночью, стоя перед собором, Пашута чуял, как монотонно бьётся каменное сердце Риги. От этого могильного стука невозможно было укрыться, вдобавок старые, тугие улочки грозили перехлестнуть горло смертельной удавкой. Но это было прекрасно. Суетное одиночество Пашуты, соприкоснувшись с угрюмой насупленностью вечных стен, стушевалось. Он с облегчением вздохнул, ощутив, что страсть, погнавшая его по земле, имеет предел, а этот город, пренебрежительно взирающий окрест, вечен, как дыхание звёзд.