Последняя инстанция
Шрифт:
Смотрю на нее в упор. Меня вновь посетило то странное чувство — можно сказать, предостережение, хотя точного слова не подберешь.
— А если бы Диана Брэй все-таки стала добиваться от тебя взаимности, ты как бы тогда поступила? — продолжает раскапывать Анна.
— У меня есть способ отвадить неподходящие притязания, — отвечаю я.
— Применимый и к женщинам?
— К представителям обоих полов.
— Надо понимать, от женщин все-таки были предложения?
— Бывало от случая к случаю, на протяжении многих лет. — Простой вопрос, на который имеется очевидный ответ. Я ведь не в пещере живу отшельницей. — Ну разумеется, некоторые женщины проявляли ко мне чувства, на которые я ответить взаимностью не могла.
— Не могла или не хотела?
—
— А что ты чувствуешь, когда женщина испытывает к тебе желание?
— Ты пытаешься выяснить, как я отношусь к однополым связям?
— Ну так как?
Размышляю. Заглядываю в самую суть себя, пытаясь понять, не испытываю ли я отвращения к гомосексуалистам. Люси я неизменно заверяла, что к однополой любви отношусь совершенно спокойно, если, конечно, не принимать во внимание связанных с ней осложнений.
— Да нет, вроде бы все в порядке, — отвечаю Анне. — Честно. Просто я предпочитаю другие формы общения. Это не мое.
— А разве такие вещи выбирают?
— В некотором смысле да. — Тут я совершенно уверена. — Точно знаю — людей часто тянет не к самым лучшим вариантам, и поэтому они предпочитают не давать чувствам ход. Я прекрасно понимаю Люси. Я пристально наблюдала за ее отношениями с любовницами и даже в некотором смысле завидовала их близости. Пусть таким людям трудно идти против большинства, зато их дружба особенно прочна. Такая бывает только у женщин. Представителям противоположного пола труднее достичь полного душевного контакта, стать настоящими друзьями. Это я осознаю. По-моему, главное различие у нас с Люси в том, что я жду, когда мужчина разглядит во мне родственную душу; ее же сильный пол подавляет. Настоящая близость возможна лишь при балансе сил между индивидуумами. Поскольку у меня подобных сложностей нет, я предпочитаю сближаться именно с мужчинами. — Анна молчит. — Больше я об этом не думала, — добавляю. — Не все на свете поддается объяснению. Вот и Люси с ее привязанностями и предпочтениями тяжело объяснить. Как и меня.
— Ты на самом деле считаешь, что не способна к душевному сродству с мужчиной? Может, у тебя слишком низкие ожидания? Возможно такое?
— Запросто. — Я чуть не рассмеялась. — Если уж у кого и низкие ожидания, так это у меня, после всех романов, которые я завалила.
— Ты никогда не испытывала притяжения к женщине? — Наконец Анна подбирается к главному вопросу. Я так и знала, что она к этому клонит.
— Ну нет, бывали, конечно, женщины крайне притягательные, — соглашаюсь я. — Помню, еще в юности я западала на учительниц.
— Это твое «западание» носило сексуальную окраску?
— В том числе. Хотя увлечения были невинными и наивными. Многие девчонки вожделеют к своим учительницам, особенно в приходских шкалах, где преподают в основном женщины.
— Монахини.
Улыбаюсь.
— Да уж, представь, каково это — одуреть от монахини.
— Кстати, и монахини друг от друга «дуреют», — замечает Анна.
Какое-то неприятное, сквозящее неуверенностью чувство пеленой наползает на рассудок, и где-то в глубине осознания зажигается предупреждающий огонек. Не знаю, почему Анна так сосредоточилась на сексе, в особенности на однополом. Даже закралось подозрение, уж не лесбиянка ли она, раз так и не вышла замуж. А что, если после стольких лет знакомства она собралась раскрыться, поведать о себе правду и прощупывает возможную реакцию? Обидно, если Анна могла, пусть из страха, утаить от меня столь немаловажную деталь.
— Помнится, ты рассказывала, что в Ричмонд тебя занесло по любви. — Теперь моя очередь докапываться. — Тот человек оказался пустой тратой времени. Так почему же ты не вернулась в Германию? Зачем осталась здесь, Анна?
— Я училась в Венском медицинском колледже, я австрийка, а не немка, — говорит она. — Я выросла в замке, по-нашему это называется «шлосс», который принадлежал моей семье сотни лет. Мы жили неподалеку от Линца на Дунае и во время войны принимали в своем доме нацистов. Мать, отец, две старшие сестры и младший братишка. Из окон мы видели дым, поднимавшийся
Изо дня в день смертные клубы дыма чернили горизонт. Я часто заставала у окна отца; он смотрел и вздыхал, думая, что никто его не видит. Чувствовалось, что ему больно и стыдно. Предпринять он все равно ничего не мог, куда легче было делать вид, что ничего не происходит. Так поступали большинство австрийцев: мы изображали, будто не видим, что творится в нашей маленькой прекрасной стране. Отец был влиятельным богатым человеком, однако выступить против нацистов означало оказаться в лагере или быть расстрелянным на месте. До сих пор слышу смех и звон бокалов в нашем доме: мы принимали этих чудовищ как лучших друзей. Один из пьяной компании начал приходить по ночам ко мне в спальню. Мне тогда было семнадцать. Это продолжалось два года. Отцу я не рассказывала — он все равно был не в силах ничего изменить. К тому же, подозреваю, он и сам прекрасно знал о происходящем. Да, я больше чем уверена... После войны я закончила образование и повстречалась с американцем, который учился в Вене музыке. Он был замечательным скрипачом, неотразимым остроумным человеком, и я поехала с ним в Штаты. Главным образом потому, что не считала возможным оставаться в Австрии. Я больше не могла жить с осознанием того, что моя семья шла против веления совести. И даже теперь, когда я вижу сельский пейзаж моей родины, в глазах стоит тот страшный черный дым.
В гостиной стало прохладно, рассыпавшиеся угольки с красными тлеющими точками похожи на дюжину беспорядочно разбросанных глазок, мерцающих в темноте.
— А куда делся американский скрипач? — спрашиваю я.
— Наверное, вмешалась горькая правда жизни. — В ее голосе сквозит грусть. — Одно дело влюбиться в молоденькую австрийку-психиатра в одном из красивейших и романтичных городов мира. Совсем другое — привезти ее в Виргинию, в бывшую столицу Конфедерации, где люди до сих пор вешают у себя на домах стяги южан. Сначала я устроилась в ординатуру при Виргинском медколледже, а Джеймс несколько лет играл в Ричмондском симфоническом оркестре. Потом он переехал в Вашингтон, и мы расстались. Я благодарна судьбе, что до свадьбы так и не дошло. По крайней мере обошлось без осложнений — детей у нас не было.
— А твои родные? — спрашиваю я.
— Сестер нет в живых. В Вене у меня остался брат. Он, как и отец, занимается банковским делом. Пора бы ложиться, — говорит Анна.
Забираюсь под одеяло, ежась от холода. Подтягиваю к себе коленки и подкладываю под больную руку подушку. После разговора с Анной я сама не своя, точно старые раны разбередила. Части моей души, которые давно ушли в небытие, отзываются фантомной болью, из-за рассказа о делах давно минувших на сердце добавилось тяжести. Конечно, такие факты из прошлого Анна не станет рассказывать первому встречному. Быть пособником нацистов — страшное клеймо даже в наше время. Теперь ее привилегированный образ жизни и манера держаться видятся совершенно под другим углом. Пусть у Анны не было возможности решать, кому гостить в их семейном особняке, а кому — нет, как и решать, с кем семнадцатилетней девушке ложиться в постель, от чужих прощения ей все равно не будет.
— Боже мой, — бормочу я, лежа в гостевой комнате и глядя в темный потолок. — Боже ты мой.
Поднимаюсь с кровати и, снова минуя гостиную, направляюсь по темному коридору в восточное крыло здания. Комната хозяйки расположена в самом конце, дверь приоткрыта, из окна просачивается слабый лучик лунного света, мягко очерчивая фигуру под одеялом.
— Анна? — тихонько зову я. — Ты не спишь?
Она шевелится, затем усаживается на кровати. Подхожу ближе, едва различая ее лицо. По плечам рассыпались седые волосы. Она выглядит лет на сто.