Последняя мистификация Пушкина
Шрифт:
Что до меня касается, то я почитаю оскорблением для памяти Пушкина предположение, будто он стрелял в противника с преимуществами, на которые не имел права. Еще раз повторяю, что никакого сомнения против правильности обмена пистолета сказано не было. Если бы оно могло возродиться, то г. д'Аршиак обязан был объявить возражение и не останавливаться знаком, будто бы от г. Геккерна (Дантеса) поданным. К тому же сей последний не иначе мог бы узнать намерение г. д'Аршиака, как тогда, когда бы оно было выражено словами; но он их не произносил[637].
Настаивая на том, «что никакого сомнения против правильности
Закончил письмо Данзас в примирительном тоне, прекрасно понимая, что смерть поэта была роковым стечением обстоятельств:
Я отдаю полную справедливость бодрости духа, показанной во время поединка г. Геккерном (Дантесом); но решительно отвергаю, чтобы он произвольно подвергся опасности, которую мог бы от себя отстранить. Не от него зависело уклониться от удара своего противника, после того, как он свой нанес. Ради истины рассказа прибавлю также замечание на это выражение: «Геккерн (Дантес) неподвижный до тех пор - упал». Противники шли друг на друга грудью. Когда Пушкин упал, тогда г. Геккерн (Дантес) сделал движение, чтобы подойти к нему; после же слов Пушкина, что он хотел стрелять, он возвратился на свое место, стал боком и прикрыл грудь свою правою рукою[638].
И все же, почему рана Пушкина оказалась даже внешне более серьезной, чем рана Дантеса. Не последнюю роль здесь сыграла разность боевых позиций. Пушкин готовился к выстрелу, а потому стоял, слегка развернувшись к противнику. Дантес же, после выстрела, принял оборонительную стойку, то есть повернулся к поэту точно правым боком, укрыв грудь от прямого попадания. К тому же, военный мундир кавалергарда из плотного сукна, напоминающий легкую стеганую кольчугу, мог выполнить роль амортизатора. Пуля шла по касательной к плоскости груди и, столкнувшись с чем-то твердым – например, с той же пуговицей, рикошетом отскочила в сторону. Собрание условий редкое, но, похоже, они и были соблюдены.
Сама по себе пуговица, бельевая или латунная, не спасла бы Дантеса от лобового удара. Но в данном случае она лишь слегка отклонила траекторию ослабленной пули, а плотный мундир смягчил силу толчка. В результате, кроме простреленного предплечья на теле Дантеса спустя девять дней не нашли даже следов серьезных ушибов.
Считается, что падение обоих противников опровергает версию о плохо заряженных пистолетах, что слабые пули не опрокинули бы их на землю. Однако, поставьте человека в узкую, в аршин шириной, только что вытоптанную в глубоком снегу дорожку, а затем слегка толкните его и посмотрите легко ли будет ему сохранить равновесие?!
Еще одно важное замечание, подтверждающее справедливость предложенной версии, можно найти в очерке Д.А.Алексеева «Тайны гибели Пушкина»[639]:
Нигде потом секунданты не рассказывали, как... заряжали две пары пистолетов, и этот неприметный факт, собственно, и натолкнул нас на размышления.
Однако, размышления эти приняли слишком свободный
Как знать, не эти ли мысли стали впоследствии для Данзаса источником горьких душевных терзаний?.
Правда, характер этих терзаний менялся со временем. Сначала Данзас переживал, что не дал Пушкину уничтожить Дантеса. Чувство мести и обиды за друга настолько овладело им, что он сам хотел стреляться с кавалергардом. Но поэт запретил мстить за себя, к тому же Данзас понимал, что дело решил случай.
Долгое время в заставке некогда весьма популярной передачи «Очевидное - невероятное» звучало пушкинское четверостишье «О, сколько нам открытий чудных готовят просвещенья дух...», по мысли организаторов, призванное подтвердить силу рационального, научного взгляда на природу вещей. Сила эта была настолько велика, что позволила авторам передачи исключить из стихотворения заключительную, по композиции чуть ли не самую важную, строку: «И случай, Бог изобретатель».
Конечно, Пушкин не мог убить Дантеса. Если бы он принадлежал только себе, то в момент ослепительной ярости, когда пуля обожгла ему живот, при невероятном желании убить противника, он непременно сделал бы это. Более того, он уже приветствовал смерть Дантеса шокирующим криком «Браво»! и брошенным вверх пистолетом - жестом как бы подчеркивающим торжество справедливости. И в этом порыве, выложившийся весь, поэт терял сознание.
Естественно, Вяземский не мог пройти мимо столь яркого свидетельства нравственного падения друга. Более того, в письме к великому князю он не постеснялся добавить и другую характерную подробность о Пушкине, услышанную, вероятно, от самого Аршиака:
Придя в себя, он спросил д'Аршиака: «убил я его?» — «Нет, - ответил тот: - вы его ранили».
– «Странно, - сказал Пушкин: - я думал, что мне доставит удовольствие его убить, но я чувствую теперь, что нет. Впрочем, все равно. Как только мы поправимся, снова начнем»[640].
Вяземскому как рационалисту хотелось подчеркнуть, что поэт не управлял собой, и все его действия носили нечеловеческий, бессмысленный характер. Но Пушкин и не принадлежал себе. Он признавал силу Провидения, а, значит, представлял собой соединение реальной личности и невидимого, таинственного существа, исполненного Промыслом Божьим. Проще было бы назвать его христианином, если бы это слово не потеряло своей всеобъемлющей силы в конфессиональных спорах и интеллектуальных пересудах. Если плоть поэта и жаждала мести, то душа его искала истины, а значит, не позволила бы убить Дантеса. Верно и обратное утверждение - сам факт «чудесного» спасения кавалергарда свидетельствовал о духовной жизни поэта. На мгновение поэтом овладело желание убить кавалергарда, но Господь не попустил этого.