Последняя война
Шрифт:
А Славка вспомнил Марафета. Правда, у того были мозги набекрень, но вот тоже... был станционным буфетчиком, пивом-водкой торговал, бутербродиками, яичками вареными, папиросами, шоколадками детям, а тут война, и сразу - гроза округа, полицейский начальник, маузер в деревянной колодке, граната за голенищем, как будто всю жизнь таскал этот маузер да гранаты. А мозгов не хватило, - ни за красных, ни за белых, - и принял мученическую смерть со всей семьей. За что? За свою дурацкую идею, хотел жить между трех огней. Погиб. А кому нужна его гибель? Кому нужна память о нем? Никому. Может, только и годится другим в назидание. А вообще-то конец страшный, бесславный. И жена, и дети этого дурака, они при чем? Память о них тоже никому не нужна.
Александр Тимофеевич говорил:
– Когда я попал к Василию Ивановичу, после сагутьевского боя, уже и подумать было нельзя, что он вчера еще был рядовым из рядовых, я-то думал про него, что он всегда, всю жизнь,
Чудеса. А если бы войны не было? Что тогда? Василий Иванович так и остался бы на всю жизнь Васькой, работягой, состарился бы, вышел на пенсию, стал бы дедом Василием и помер бы потом, и ни разу так бы и не приснилась ему эта жизнь, нынешнее его положение, нынешний Василий Иванович, партизанский Чапай, в бурке, на белом коне, с шашкой на боку, папаха заломлена, - гроза немецко-фашистских оккупантов. А Марафет так бы и остался буфетчиком, вряд ли продвинулся бы дальше, грамоты тоже никакой, знал счет, умел написать, что надо по нуждам буфета, и только. И умер бы своей смертью, и дети бы на могилу ходили. Теперь ни могилы, ни детей, ни доброй памяти.
Филипп Стрелец, совсем такой же, как Славка, нисколько не старше, мальчишка, а командовал отрядом, геройски погиб, и нет такого партизана, который не знал бы Филиппа Стрельца. А Славка еще никто, еще ничего не успел сделать, и Гога не успел, никогда уже не успеет.
– Черт его знает, как у него все это получается. Храбрости он невиданной, идет впереди цепи, входит в деревню первый, никто не смеет вырваться раньше, он за это наказывает. Как? Поперед командира лезешь? Смелей его хочешь быть? Умней его хочешь быть? Впереди должен быть он, ну, и миномет, конечно, с ним. Всегда прет на рожон, и на коне, и пешим никогда от пули не прячется, а пули его не берут. С точки зрения военной науки - глупо же. Но Василий Иванович не только военной, вообще никакой науки не знает. Он самородок и живет по своим законам. Не сидит в лесу из боя в бой, из боя в бой. А пули не берут. Ни разу не ранило, не задело даже. Ординарца убило его, любимцем был Василия Ивановича, как Петька у Чапая. Вот когда он переживал. Первый раз и последний, - не любит он митинговать, - собрал отряд у могилы, стоят все без шапок, ждут, - а похоронили ординарца под каким-то курганом, холм такой зеленый, - ну вот, ждут. Василий Иванович слез с лошади, тоже без шапки, в руках мнет ее, взошел на курган, поглядел на нас, слезы в глазах. Хотел речь сказать. Руку поднял с шапкой смятой, протянул ее к нам навстречу. Орлы, говорит... Все вы, говорит, орлы у меня... И больше ничего не сказал, не мог говорить, что тут говорить. Орлы... Все вы у меня орлы... И спустился с кургана, как пьяный. Сел на лошадь и почти шепотом сказал: "Разойдись".
– Александр Тимофеевич, но как же вы Чапаем его сделали?
– Не в буквальном смысле этого слова, конечно. Уже в боях побывал я с ним вместе, уже миномет с нами был. Сидим как-то в деревне, в избе, только что взяли эту деревню, немцев выбили, сидим усталые, ждем завтрак, бой-то был на рассвете, я на полу, на соломке сижу, Василий Иванович на лавке, голову ладонью подпер. Чего ты, говорит, смотришь на меня, профессор? А я действительно загляделся на Василия Ивановича, думал о его невиданной храбрости, как он легок в бою, весел и умен, гляжу и вдруг почему-то, видно по ассоциации, Чапаева вспомнил. Вспомнил и даже испугался. Василий Иванович показался мне ну просто двойником Чапаева, так похож. Усов, правда, нет, одет тоже не по-чапаевски. А были мы тогда в рейде, за Десной ходили, и Василий Иванович подзарос порядочно. Так что и усы уже намечались. А смотрю я, Василий Иванович, потому, говорю, на вас, что вы ну просто вылитый Чапаев. Никто вам не говорил этого? Никто, говорит. Так вот вы поверьте мне, я точно вам говорю. Усов только не хватает, вы не сбривайте их, оставьте. Не думал, профессор, над этим делом, но тебе верю. Значит, похож? Как две капли воды, говорю. Усмехнулся Василий Иванович. Ну, что ж, говорит, раз Чапай, значит, Чапай. И шутейно подкрутил несуществующие усы. Через месяц он уже подкручивал кончики пшеничных, настоящих чапаевских усов. Ну как, говорит. Вылитый, говорю, он. Теперь нужно шашку, папаху, ну, бурки, конечно, тут не достать, но и без бурки можно вполне сойти за Чапая. Пошутил я, вполусерьез сказал. Но вот теперь вы, Вячеслав Иванович, сами видели. Теперь и конь под ним чапаевский, и бурка, и другое все чапаевское. И отряд имени Чапаева. Чудеса...
Колеса крутились медленно, вразвалочку, петляли восьмерками, скрипели повозки под тяжелыми ящиками. И кругом леса, одни леса, и тишина нестойкая, ломкая, готовая в любую минуту взорваться.
– Вроде бьют где-то? Не слышите, Вячеслав Иванович?
– Бой где-то идет. Далеко отсюда.
Что-то неспокойно стало вокруг штабных мест. То налет
Речица. Вот и приехали на эту глухую Речицу - и штаб, и "Партизанская правда". А потом опять пришлось становиться на колеса, дальше уходить в глубь лесов. Но это будет потом, в конце лета, в начале осени.
14
Я, гражданка Просолова Мария Романовна, прошу не отказать в
моей просьбе. Я прошу начальника штаба, чтобы меня зачислить в
отряд, то есть в засаду, т. к. я была ранена немецким самолетом и не
могу переживать немецких варваров и хочу отомстить за своего брата,
который тоже сейчас ранен. Прошу не отказать в моей просьбе.
К сему Просолова
15
В урочище Речица стоял большой деревянный дом. Одну его часть занял штаб, другую, со своим отдельным входом, - "Партизанская правда". Тут было спокойно, артиллерия вражеская не доставала, самолеты за все лето прилетали только один раз, сбросили несколько бомб, но в цель не попали. Все-таки от Трубчевска и от Десны было далековато. С правого берега, из правобережных деревень, немцы выбили партизан, пустили танки, и трубчевские отряды ушли на левый берег, в леса, а штаб и редакция газеты перебазировались на эту Речицу. Вот, собственно, и все, что знал Славка о новой обстановке, Николай Петрович рассказал.
Обстановка ясная, оставалось жить дальше, спокойно делать газету, собирать материал, ездить по отрядам. Не знал Славка только того, что оттеснение трубчевских отрядов на левый берег не было местной операцией врага, даже не было боевой разведкой, а было приготовлением, зачисткой, выравниванием линии перед крупно задуманным походом против партизан Брянских лесов, против южной группы емлютинских отрядов, против соединений Федорова в Новозыбковских лесах и отрядов северо-западнее Бежицы. За Новозыбковом и в Бежицких лесах уже шли бои. Но это было далеко. И в целом о замыслах врага не знали еще и в штабе, там узнают об этом много позднее. В полном неведении Славка разъезжал по отрядам, а сегодня, например, вернулся из Салтановки, где за деревней, в чистом поле, по ночам приземлялись "Дугласы", привозили боеприпасы, оружие, увозили на Большую землю раненых партизан, иногда пленных фашистов, если они представляли интерес там, в Москве. Славка провел ночь на аэродроме, видел, как зажигали сигнальные костры, вместе с другими прислушивался к ночному небу, ловил ухом возникавший во тьме и нараставший постепенно родной гул моторов, видел в ночном небе темное тело снижающегося самолета, приземление, пробежку вдоль костров и немедленное тушение этих костров, выполнивших свое назначение и теперь уже лишних и даже опасных - могут привлечь внимание пролетающего случайно врага. И главное - вздох облегчения, когда самолет приземлился, гулко коснулся колесами партизанской земли. И все бегом, обгоняя друг друга, несутся к этому дорогому гостю ночной Родины, ночной Москвы. А из дверцы уже высовываются во внушительных шлемах пилоты, сходят на землю, обнимаются, и Славка в темноте протиснулся к пилотам и тоже обнялся с ними. Все-таки сентиментальность, слабость на слезу продолжает жить в характере Славкином. Где-то он вычитал, что слаб на слезу был Максим Горький. Это утешало, хотя речь шла о пожилом Горьком, а Славка был еще молодой. А какие ребята! В шлемах, комбинезонах, все у них красиво, все подогнано, и сила идет от них особенная, а главное - с Большой земли они, и опять будут там, в эту же ночь, через несколько часов. Какие ребята! Курят, улыбаются в темноте, белыми зубами сверкают. В первую минуту, когда с ними облапишься, запахом тебя обдаст резино-бензино-самолетным... Алексей Максимович тут бы вообще ревел белугой.
Утром разбирали почту, по отрядам сортировали, Славка присутствовал при этом и сам, своими глазами, увидел солдатский треугольник на свое имя - Холопову. Почерк отца. Письмо давнее, больше двух месяцев скиталось где-то по войне. А вот из дому ничего нет. И Оля больше не пишет. Да, Ванюшка погиб. Славка как о живом вспомнил, все как-то не верилось и даже забывалось, что Вани нет, а ведь убит он уже давно. Хотя бы одним глазком взглянуть на свой Прикумск, на дом с мамой, на Москву бы взглянуть и сразу сюда, без всяких оттяжек; взглянул бы - и назад, сюда, в лес.
Когда из Москвы разъезжались, - в школе еще жили, общежитие под госпиталем занято было, - перед отъездом в этой школе, на Кривоколенном, выпивали, прощались, так сказать. Кто-то поднялся и тост предложил - "за встречу". А ему помешал другой, толстяк был такой, мудрый, неуклюжий, Зиной звали, Зиновием. Зина сидя сказал: "Без победы не будет встречи, пьем за победу".
Конечно, немного высокопарно, по-книжному, - Зиновий вообще всегда по-книжному выражался, - но верно. Только победа сведет Славку и с Москвой, и с домом, и со всеми, кто останется в живых. Сам-то Зиновий погиб в первые дни войны. Славка этого не знает.