Последняя жатва
Шрифт:
– Чтоб семью не рушила. Вы ж ей отец. Вы же не можете в стороне стоять!
Петр Васильевич чувствовал, как тупая тяжесть давит ему на сердце и как мелко дрожат кисти его рук.
– Два года ты мимо нашего дома проходил-проезжал, головы не поворачивал… Детей ни разу не проведал… А теперь – повлиять? Чтой-то ты опомнился?
– А что тут непонятного? Обида была. Я ж тоже человек живой. Гордый. Но ведь руководствоваться мы все ж таки чем должны? Сознательностью. Моральным кодексом строителей коммунизма. А моральный кодекс про семью как говорит? Семья – это основа…
– Моральный кодекс и я читал, знаю, что он говорит. – Петр Васильевич искал в спичечном
Володька шумно вобрал ноздрями воздух, уголки носа у него побелели, – они всегда белели у него, когда он нервничал, находила злость. Он скосил на Петра Васильевича глаза, взгляд его был продолжительным, недобро-всматривающимся. Володька точно что-то демонстративно разгадывал в Петре Васильевиче. Затем он понимающе кивнул, как будто полностью проник в нужный для себя секрет.
– А-а… И вас, значит, бабы обработали! У, ведьмины языки проклятые!.. Любе так же вот голову задурили, ну, так она ведь баба, ум у ней короток, а вы-то? Неужто поверили? Это ж плетушки брехливые, вы сначала узнайте, кто их пускает. Которые в девках позасели. Они Любе завидовали. И теперь ей помехи строят. А сами радоваться да вслед ей хихикать будут, что она тоже безмужней одиночкой осталась, с двумя пацанами… Это они, суки, и придумали – вроде из-за алиментов я! Испугался я этих алиментов! Слава богу, заработки мои такие, что на десять алиментов хватит.
– Однако ж ничего на детей ты Любе не давал.
– Не берет! Как не давал? Я предлагал. Не хочет. Гордая. Что ж мне делать? У порожка ей деньги класть? Ну, и я гордый, сказал раз, сказал два, не хотишь – твое дело. Значит, не больно нужно! По этой линии претензий ко мне быть не может. Все это знают. И Василь Федорыч, и парторг, и в сельсовете.
– Выходит, всем подряд трезвонил?
– И не думал. Просто спрашивали – я отвечал. Парторг спрашивал, комсорг спрашивал – как, дескать, Володя, в этом плане, семье материально помогаешь? Я говорю – что, сигналы на меня? Сигналов нет, просто обязаны сами интересоваться. Вот так, говорю… Что ж мне от них прятать, они – по-доброму, их должность такая, я пока еще член комсомола, комсоргу по уставу подотчетный… Меня и теперь они все пытают: ты, говорят, думаешь определять как-то свой семейный вопрос, иль так, иль этак? А то положение какое-то, не принято такому быть. И нам неприятно, нас сверху спрашивают, а мы ничего сказать не можем. По работе ты в передовиках, а теперь, можно сказать, даже наш знатный человек, первое место на состязаниях пахарей занял, в газете про тебя писали, районка портрет твой во всю страницу напечатала. А вот с моральной стороны полной ясности не наведено…
– Так ты – поэтому?
– Хм! – коротким горловым смешком ответил Володька. – Они меня когда пытали – вот уж, недавно совсем. А к Любе я вон аж когда приступил, чтоб сходиться, – вас еще, по-моему, в больницу не ложили… Не, это вы зря! Тут это ни при чем. Они мне даже помощь предлагали, а я их отшил. Может, говорят, помочь вам разобраться? Люди вы оба каждый в отдельности хорошие, достойные, просто обидно, что так. Я говорю – это дело семейное, чего в него посторонним лезть, сами разберемся. Я ее из дома не гнал и сейчас не против, лично я за семью, я ей сколько разов предлагал… Вот, говорю, тесть из больницы вернется, мы с ним по-свойски, по-родственному это дело обсудим, попрошу – пусть посодействует. По-родительски,
Папироса искурилась, но Петр Васильевич это заметил, когда огонь уже переполз на мундштук и во рту стало жечь и горчить от горелой бумаги. Он сплюнул в ладонь, воткнул в слюну тлеющий мундштук, – по привычке всех трактористов и шоферов тушить так окурки, чтоб ненароком не наделать пожару.
– Вот что я тебе скажу… – медленно, с раздумьем проговорил Петр Васильевич, склоня голову, глядя перед собой в сухую, исчерченную трещинами землю. – Мешаться в это дело никому не след… У Любы свой ум есть. Не мне с тобой жить, не парторгу. Промеж себя и решайте… Как она.
– Значит, устраняетесь? – возмущенно, с гневом сказал Володька.
– Ничего я не устраняюсь… Есть промеж вас любовь, уважение, – значит, и семья будет. А коли нету – влияй, не влияй, не поможешь.
– Нет, устраняетесь! – Володька с размаху насадил на голову фуражку, выпрямил грудь, плечи. – Интересно! Развитой вроде человек, сознательный… Неправильную позицию вы занимаете. Неправильную!
– Какая уж есть. Позиция это иль что… А только силом не принудишь. Это так раньше бывало – выдали замуж, мил не мил, терпи. А теперь такого закона нет. Теперь закон один – любовь да добрая воля…
– Значит, по-вашему, что ж? В социалистическом обществе брак, семья, воспитание детей – на полный самотек? Я лекцию в клубе слушал о семье и браке, там лектор другое говорил. Зачем же тогда в газетах пишут про долг общественности, окружающих, старших? Случаи приводят, когда только по одному легкомыслию, молодости лет… Надо в таких случаях подсказать, разъяснить, предостеречь, пока не поздно? Я вот считаю, что у Любы это одно легкомыслие, – и больше ничего… А вообще-то я понимаю, почему вы так говорите! – Мелкие, бусинками, глаза Володьки засверкали как-то по-мышиному, неприязненно, зло. – Вы об себе думаете. С Любой, конечно, вам удобно, она вам и сготовит, и обстирает. Вы прежде всего свой интерес бережете. Не так разве? Но только она вас потом не поблагодарит!
Володька встал со скамейки, всем своим видом выражая, что говорить ему с Петром Васильевичем больше не о чем, но говорил еще долго и наговорил много. В конце махнул рукой, бросил хмуро и многозначительно: «Ладно!» – как бы ставя какую-то временную точку и при этом недобро что-то обещая, что заставит Петра Васильевича еще вспомнить этот разговор, раскаяться и пожалеть.
Ушел он не прощаясь, бухая сапогами по твердой, иссушенной земле.
Петр Васильевич остался на лавочке, выкурил подряд несколько папирос. Руки все не унимались, мелко тряслись.
Любу он решил не расстраивать, ничего ей про этот Володькин визит не говорить.
10
Утром разразился громкий плач.
Петр Васильевич, поднявшись еще на заре, – так приятно было встать при далеких и близких петушиных криках, вперекрест летевших над деревней, выйти из душных стен на вольный воздух, – выгнал корову в проходившее по улице стадо, полюбовался на багровое солнце, поднявшееся над ровной чертой степного горизонта, походил по двору, отмечая про себя, какие надо сделать приборки, починки, потом взялся за лопату – почистить в коровьем сарайчике.