Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Шрифт:
На высшем государственном уровне усиленно проводилось внедрение вульгарно-социологизированного понятия интеллигенции как «прослойки общества». Такой подход был продиктован не только стремлением упрощать сложные социальные явления и процессы, но и попыткой вытравить важнейший, морально-нравственный, аспект уникального социокультурного феномена в российском обществе. Неслучайно настоящий гуманизм было объявлен только «пролетарским» («социалистическим»), мораль — «революционной» и «коммунистической», а слово «милосердие» было вообще вычеркнуто из советского лексикона.
Широко использовались такие средства в борьбе с интеллигенцией, как её публичное унижение,
Одновременно режим культивировал презрительное отношение к интеллигенции. В печати и в публичных выступлениях интеллигенцию часто называли «гнилой», «трусливой», «хлипкой», «предательской», «гнилым болотом», «двурушниками» и т. д., и т. п. С молчаливого одобрения власти в русской лексике закрепились пренебрежительные обращения к интеллигенту: «Ишь, а ещё очки напялил!», «Эй ты, в шляпе!»… В советских романах, пьесах, фильмах именно интеллигенты зачастую оказывались отрицательными героями, именно они выступали в роли вредителей, врагов, предателей, безнравственных личностей…
Многое делалось также для того, чтобы уничтожить интеллигенцию изнутри. Руководствуясь древним принципом «разделяй и властвуй», коммунистический режим по всей стране установил многоуровневую систему поощрений и наказаний, которая действовала и в отношении интеллигенции. Наиболее послушных и верных прикармливали материальными благами-подачками в виде высоких гонораров, бесплатных квартир, дач, автомобилей (нередко с водителями), бесплатного и качественного медицинского обслуживания, закрытых магазинов, поездок за рубеж, путёвок в дома отдыха и санатории. А строптивцев держали в постоянной нужде и страхе перед возможным лишением даже скудного заработка или ареста.
Чтобы противостоять этой политике кнута и пряника, требовались редкое мужество и стойкость. Однако даже не находившие в себе сил сопротивляться, не могли не испытывать уважения к тем избранным, кто и в этих тяжелейших условиях сумел оставаться самим собой. «Во второй половине 30-х годов, — вспоминала в записных книжках Лидия Гинзбург, — Симонов… попросил меня познакомить его с Анной Андреевной. Она разрешила его привести.
Поднимаясь в пунинскую квартиру по крутой и тёмной лестнице одного из флигелей Фонтанного дома (здесь, вероятно жили привилегированные из шереметевской челяди), он спросил:
— А можно ей поцеловать руку? Как вы думаете?
— Даже должно.
…Мы не успели ещё позвонить, и Симонов вдруг быстро снял с лацкана пиджака новенький орден и сунул в карман» [15. С. 440–441].
Параллельные заметки. 1917 год и последующие десятилетия не могли не отразиться на характере российской интеллигенции. В общей своей массе она стала боязливой, излишне доверчивой и сговорчивой. Советская власть приучила её к двойному сознанию и даже двуличию: до сих пор дома, на кухне, говорится
Однако эти неимоверно тяжёлые условия помогли отечественной интеллигенции излечиться от некоторых прежних болезней — воинственной страсти к террору, революционного соблазна, убеждённости в том, что мир можно изменить к лучшему в кратчайший срок… В частности, исчез такой застарелый недуг, как фетишизация народа. Когда-то Николай Лесков с гордостью говорил: «Я не изучал народ по разговорам с петербургскими извозчиками, а я вырос в народе на гостомельском выгоне, с казанком в руке, я спал с ним на росистой траве ночного под тёплым овчинным тулупом… Я с народом был свой человек…» [32. С. 151]. Надо было хлебнуть вместе со всем народом жуткого советского лиха, пройти через изощрённую, унизительную психологическую пытку, через лагеря, чтобы понять: и петербургские извозчики, и интеллигенция, и ты сам — тоже народ, ничем не хуже тех, которые на «гостомельском выгоне», — и сказать о себе устами Андрея Платонова: «Без меня народ неполный».
Конечно, истребление интеллигенции и самого интеллигентского духа с размахом осуществлялось по всей стране, но, пожалуй, в Петрограде-Ленинграде оно проводилось наиболее планомерно и последовательно. Город, который ещё ранней осенью 1917 года считался одним из крупнейших центров культуры и искусства не только России, но Европы и мира, в последующие десятилетия пережил настоящую культурную катастрофу.
Параллельные заметки. «Преступление и наказание» — формула, которой Фёдор Достоевский назвал свой один из самых петербургских романов, — может служить заглавием и всей истории Петербурга. Преступлением было заставлять Россию, напрягая все силы, строить этот город с нуля, да к тому же в столь гиблом месте, и Россия наказала свою навязанную ей столицу, лишив её и столичного статуса, и имперского величия…
Два столетия подряд — XVIII и XIX-е — Петербург перестраивал всю Россию под себя, но в ХХ веке она, хотя всё же и приняла его, сполна отыгралась на этом городе за все свои предшествующие тяготы. Потому что никакую страну петровскими методами переделать невозможно: если варвара перевоспитывать по-варварски, получится всё равно варвар, только уже в квадрате.
На исходе 1930-х годов петербургская интеллигенция как массовое явление почти исчезла: одни успели вовремя эмигрировать или по крайней мере перебраться в Москву, другие были выдворены из страны, сгинули в лагерях и ссылках, третьи умерли от голода и лишений. Те, кто остался, были развращены подачками властей или запуганы настолько, что ушли во внутреннее подполье.
Когда умирает яркий музыкант, артист, режиссёр, писатель, художник, говорят, что общество понесло невосполнимую утрату. Здесь же — в историческом аспекте одномоментно — город потерял сотни, тысячи видных деятелей культуры. Замерло или вовсе прекратилось развитие ряда новых направлений в науке и искусстве, были разрушены многие творческие школы в живописи, литературе, медицине, промышленности… Прервались преемственность идей, мировоззрений, отношения к профессии… В итоге необычайно напряжённое поле петербургской культуры почти полностью разрядилось. Петербург в культурном отношении стал напоминать Средневековье. Михаил Зощенко писал о нём рассказы, полные трагизма, и читал их со сцены, ни разу даже не улыбнувшись, но аудитория, в подавляющем большинстве не понимая этого, заходилась от хохота.