Посторонние: власть, масса и массмедиа в сегодняшней России
Шрифт:
Общезначимое (интегративно-символическое «мы», как правило, вынесенное в мифологизированное прошлое, преображенное ностальгией и меланхолией, но ценимое именно потому, что утрачено) не соотносится для россиян с их реальной повседневностью. В этом смысловом контексте оно, можно сказать, не обладает «реальностью». Вместе с тем, реально происходящее все больше отделяется от области общих смыслов, т. е. как бы не обладает универсальной значимостью. Символическая принадлежность к виртуальному «мы», оставаясь чисто демонстративной, не влечет за собой практическую включенность в повседневное взаимодействие и реальную связь с каким бы то ни было партнером, с обобщенным Другим. Это дает основание считать описываемую здесь ситуацию результатом системного кризиса партнерства и солидарности (кризиса социальности), паралича социального воображения в советском и постсоветском социуме, своего рода коллективной лоботомии.
Иными словами, после всех социально-экономических
Наиболее широкие контингенты российской публики символически объединяются теперь не передачами или фигурами ведущих (их набор дробится, а авторитет снижается), но типами телевизионного зрелища, его жанрами и транслируемыми через них образами мира. Атомизированное население выступает как бы «порождением» и, вместе с тем, заложником массового телевидения. «Массовая» коммуникация обозначает здесь коммуникацию единообразную и безальтернативную, так что массовизация равнозначна гомогенизации аудитории, которая обеспечивает ее наибольший одновременный охват, наибольшую «прозрачность» для коммуникатора. Масса тут, говоря обобщенно, – как бы всего лишь способность принимать массовый сигнал. Не случайно свобода слова и печати все чаще, особенно в группах россиян старше 40 лет, стала к концу 1990-х годов расцениваться как вредная. Заметно выросла группа тех, кто вообще не видит в усилении государственного контроля над массмедиа ни опасности для самих независимых ТВ, ни ущемления их, зрителей, гражданских прав [12].
Одни считают, что власти России сейчас ведут наступление на свободу слова, ущемляют независимые средства массовой информации; другие – что власти им нисколько не угрожают. Как видим, против политической цензуры высказываются порядка 30% россиян, вдвое больше считают подобную цензуру так или иначе необходимой («нравственную» цензуру считают необходимой уже до 90% наших опрошенных). Подавляющая часть взрослого населения страны по-прежнему мирится с положением подопечных, которые «по необходимости» ограничены или ущемлены в правах и которым, говоря словами апостола (I Кор. 3:2), еще не по возрасту «твердая пища».
3
Российский социум консервируется сегодня как сообщество зрителей, а не развивается как демократия участников. В сознании принадлежности к такого рода «мы» россияне объединены сегодня именно своей социальной и политической пассивностью. Эта пассивность и позволяет власти риторически апеллировать к «большинству», чтобы вполне практически устранять те или иные «меньшинства» (нежелательные – поскольку неуправляемые – партии, самостоятельные гражданские и профессиональные организации, непослушные медиа, несговорчивых «олигархов», вообще любые сколько-нибудь независимые инстанции и фигуры). Призывы официальной власти и официозных политиков к национальному единению, его лозунги и символы выступают сегодня в России условием деполитизации социума. Общим языком политического в такой ситуации становится исключительно державное (великодержавное), а ведущим моментом риторики выступают лозунги и символы сплочения «всех» против воображаемого врага и вокруг единой фигуры первого лица.
Важно подчеркнуть связь между представленной конструкцией коллективной идентичности россиян, интегративного «мы» и концентрацией на единственной фигуре человека номер один, между неполным присутствием россиян в настоящем (фрустрированной идентичностью либо дефектом социальности) и вытеснением позитивных образов обобщенного Другого,
Однако подобная роль как раз и не позволяет видеть в данной фигуре олицетворенного партнера по возможному или реальному взаимодействию. «Президент» в данном контексте – роль исключительно церемониальная. В отношении к нему возможна лишь лояльная демонстрация неполной включенности или частичного отсутствия, не предусматривающая конкретных обязательств и пози тивных действий. Символическим воплощением подобной позиции и выступает телесмотрение, точнее – роль зрителя, которая отведена в данной ситуации россиянам и принята большинством из них.
Жанры демонстрируемого массам политического спектакля [13] – политики как спектакля, репрезентирующего власть, – могут быть разными. Назову лишь несколько повторяющихся наиболее часто: вариант праздничного концерта к той или иной дате (президентское поздравление с Новым годом), театр одного актера (пресс-конференции первого лица), эпико-героическая драма (репрезентация войны – Отечественной, афганской, чеченской), судебно-детективный сериал (дело ЮКОСа, шпионские процессы, последние удивительно своевременные разоблачения «британской агентуры»), производственный фильм (летучки и планерки, возглавляемые президентом), сериал сентиментально-бытовой (президент дома и среди народа), костюмированная историческая пьеса (инсценировка с участием ветеранов на Красной площади или введение праздника «освобождения от польско-литовских интервентов» 4 ноября) и т. д. Важно, что и набор этих жанровых версий, и встающая из них конструкция мира имеют явное сходство с наиболее популярными за последние годы передачами двух основных каналов российского телевидения. Пожалуй, единственное, что отсутствует сегодня в публичной политике и ее демонстрируемых спектаклях, – это юмор: после снятия с эфира передачи «Куклы» юмористическая, ироническая, сатирическая сюжетика и интонация в ритуалах визуального представления российской власти исчезли, хотя скандальные фигуры глумливых придурков на телеэкранах множатся и множатся.
Подведу некоторый итог. В отечественной публицистике последних лет укоренился, среди прочего, такой стереотип (перевернутая формула собственной исключительности, негатив негатива, двойное общее место, по выражению Тургенева): в России не происходит ничего необыкновенного, такое характерно или было характерно «для всех». А вот и нет, различия есть, и значительные. Скажем, в других социально-исторических обстоятельствах (имею в виду Европу) массовизация завершала процесс формирования модерных элит и институтов, открытого общества и современной культуры. В российской же ситуации – ограничусь нынешним этапом – массовизация разворачивается вместо модерности. Это массовизация социума без модернизации его базовых институтов. Она выступает в принципиальной форме эпигонства. Это делает фигуру эпигона и феномен эпигонства важными предметами актуального исследования [14].
В данном контексте я понимаю эпигонство как последовательное упразднение или даже разрушение, нередко с провокационной целью, любых смысловых, а в конечном счете и институциональных рамок поведения, мышления, высказывания, понимания. Рамок, которые задавали бы принципиальную семантическую определенность тех или иных значений, делали бы их социально внятными именно постольку, поскольку они обращены самостоятельным, авторитетным и самосознающим коммуникатором столь же автономному, социабельному и вменяемому коммуниканту. Результат же смысловой аннигиляции, которой занят эпигон, – это демонстративное, предпринимаемое в расчете на внешний глаз, соединение любых потерявших валентность элементов с любыми другими. Оно происходит вне проблемы и структур субъективности, вне субъективного смыслополагания, самосознания и посильного овладения собою, которые, отмечу, и были положены в Европе Новейшего времени в основу проекта культуры (культуры как проекта, а не достояния или наследия).