Потерянный шпион
Шрифт:
– Господин президент не сможет принять вас в течение ближайших двух недель, так как он в настоящее время очень занят! В то же время, если вы благоволите сообщить мне суть вашего визита, я мог бы записать вас на прием к одному из его заместителей. Он мог бы принять вас в течение трех дней. Итак?
Главный лекарь Браун задумчиво огляделся по сторонам, хотя они и были в приемной одни, и ответил:
– Что же, возможно, вы и правы, возможно, заместитель может мне помочь. Я пришел по вопросу неадекватного снабжения моей лечебницы медикаментами…
Секретарь болезненно поморщился, как будто ему только что напомнили какой-то постыдный эпизод из его биографии, который сам он мучительно старался забыть.
«Опять эти медикаменты! – возмущенно подумал он. – Дались они этим лекарям! Что ни неделя, приходят, приезжают из таких далеких мест, о которых порядочному столичному человеку и знать бы не следовало. И все хотят одного и того же – дай им снабжение, дай им медикаменты. И ведь ничего-то сами не смыслят в организации Народного Здоровья, а туда же – лезут решать глобальные вопросы. Уже вот одна эта фраза – „моей лечебницы“ говорит о многом. Ну какая же она твоя, эта лечебница, когда состоит она на балансе Департамента,
– Я запишу вас на прием к гезунддиректору Эйерманну, послезавтра, в полдень…
– Премного вам благодарен, – с достоинством ответил ему посетитель.
Двумя днями позже, ровно в полдень, в кабинет гезунддиректора Эйерманна вошел посетитель, который поклонился ему и представился:
– Главный лекарь Браун, Айзенвальдская городская лечебница.
Хозяин кабинета посмотрел на лекаря и кивнул, показывая на кресло напротив своего стола:
– Присаживайтесь, герр Браун.
Гезунддиректор Эйерманн был необычным чиновником и несколько выделялся среди своих коллег по департаменту. Это был здоровый подтянутый мужчина лет сорока пяти – пятидесяти, с густыми, чуть седоватыми волосами и живым, приятным выражением лица. Он заметно отличался от других гезунддиректоров Департамента своим кажущимся пренебрежением к соблюдению формальностей и вежливым и даже скорее приветливым отношением к посетителям. Эйерманн был человеком своей эпохи. Он начинал свою карьеру за три года до распада Великой Империи и превращения ее в просто Империю. В то трудное время в воздухе витали мысли крамольные, нелепые и опасные, но каждый человек дышал этим воздухом, так как вообще человек не может не дышать. Тревожное время порождало такие нелепые идеи, как, например, идею отказа от спецкарет и передвижение чиновников по Рутенбургу пешком. Каждому очевидно, что отказ от привилегии для государственного чиновника есть разрушение фундамента самой государственности Империи, так как именно на привилегиях и строится вся система управления государством. Тем не менее Эйерманн позволял себе приезжать в Департамент на простом извозчике, хуже того – он иногда приходил на службу пешком, идя в толпе и смешиваясь в ней с простыми людьми. Конечно же, это была глупость, столь присущая молодости, и нынешний Эйерманн уже давно соблюдал все писаные и неписаные правила государственной службы – иначе он не достиг бы поста заместителя (правда – одного из десяти и не главного) самого господина гезундпрезидента; однако он все же сохранил в своей манере общения с людьми те маленькие тонкости, которые приятно напоминали ему о годах его юности. Так многие, приехавшие к красивому и ласковому южному морю, стремятся увезти с собой на память несколько причудливых морских камешков.
– Итак, коллега, что привело вас ко мне? – вежливо и внимательно спросил он Брауна.
Главный лекарь, воодушевленный таким приемом, начал подробно излагать суть своей проблемы – потребности его лечебницы в лекарствах, мошенничества торгового дома «Эскулап», отсутствие уже в течение полувека ремонта… Эйерманн внимательно слушал Брауна, не перебивая его. Ему было жаль этого чудака из глухой провинции.
«В сущности, – думал гезунддиректор, – этот, как его, Грюн, что ли, ни в чем не виноват. Он даже не заканчивал Академию Государственного Правления, и наверняка у него за плечами только какой-нибудь университет. Судя по его манере говорить, скорее всего – петерштадтский. Такой человек не может быть руководителем, так как он не понимает основных задач и смысла Государственной Службы Здоровья». Сам Эйерманн прекрасно помнил учебник профессора Гольденкопфа, который они все конспектировали во время учебы в Академии. Книга называлась «Иллюзия Заботы» и была посвящена смыслу и задачам работы их Департамента. Великий теоретик государственности, Гольденкопф мудро указывал, что населению великой страны не требуется большого количества хорошо оснащенных больниц, дорогих лекарств и высококачественных лекарей. Напротив, если пойти именно этим путем, то Департамент станет разорительной дырой, высасывающей огромные средства из имперского бюджета. А есть ли в этом острая необходимость? Проанализировав потребности и настроения населения, Гольденкопф понял, что основной потребностью простых людей является не качество лечения, которое они, в силу отсутствия у них специальных знаний, никогда не смогут оценить по достоинству, а ощущение заботы о себе со стороны Государства. Такое ощущение, или, по определению профессора, иллюзия заботы, может быть создано государством при незначительном расходовании денежных средств и будет восприниматься населением крайне позитивно, ибо люди получат именно то, что они и хотят получить. Именно это мудрое направление, интуитивно ощущавшееся и при других правителях, было благодаря гению профессора научно обосновано, узаконено и принято Департаментом Здоровья как единственно верное. Для реализации этого направления оставалась только одна преграда – лекари старой генерации, такие как Браун. Испорченные еще на этапе детского воспитания, в семьях каких-то столичных умников, с сознанием, засоренным ложными представлениями о врачебном долге и высоком предназначении, которые (дикая мысль!) должны быть выше Имперских Интересов, эти ископаемые существа все еще составляли значительный процент служащих Департамента на периферии и мешали Делу.
Эйерманн внимательно посмотрел на говорившего посетителя и еще раз печально вздохнул – ему было жаль этого, как его, Гельба, что ли, искренне, по-человечески жаль, как жаль нам умалишенного, которому мы не в силах помочь…
Эйерманн вежливо кивнул Брауну и сказал:
– Я понял вас, уважаемый, вы абсолютно правы. Это очень серьезная и, я бы даже сказал, наболевшая проблема! И, поверьте мне, не только в вашем городке, как вы сказали – Грюненфельде? вы посмотрите, что делается в районных лечебницах – это же просто ужас! – Слово «ужас» чиновник произнес таким голосом, как будто только что видел на деревенском кладбище
– Вы правда считаете, что скоро все изменится? – произнес Браун, несколько потрясенный такой сердечной и эмоциональной реакцией крупного государственного чиновника. – А как же мне все-таки быть с пациентами – ведь лекарства нужны им уже вчера?
– А вы думаете, мне легко? – открывая дверь своего кабинета и провожая посетителя, голосом, полным искренней грусти, спросил его Эйерманн.
Выйдя из здания Департамента на свежий воздух, Браун постепенно пришел в себя. Он добился того, о чем мечтал в Айзенвальде месяц назад, – он попал на прием к заместителю главы Департамента и изложил ему свои проблемы. Его радушно приняли и утешили – гезунддиректор Эйерманн понравился главному лекарю. Не было только одного – медикаментов. И он вдруг вспомнил. Он вспомнил, как в детстве он с матерью ходил в церковь и слушал проповеди, в которых говорилось о Любви и Справедливости и о помощи ближнему и страждущему.
«Церковь – вот где следует искать помощи», – подумал Браун и принял решение – завтра же он запишется на прием к епископу.
Глава 20
Рутенбургский университет, крупнейший в Империи, занимает целый квартал на юго-востоке столицы. Это ряд трех– и четырехэтажных зданий, в которых расположены администрация университета, факультеты, лаборатории. За ними идет ряд двухэтажных домиков, в которых живут профессора и преподаватели, а также общежития студентов младших курсов. Старшекурсники по традиции снимают в городе недорогое жилье. Особняком от них, за просторным парком расположена университетская лечебница, где практикуют и учатся медики. Крайний слева корпус в ряду факультетских зданий занимает алхимический факультет, где в числе других располагалась лаборатория, руководимая Мишелем Блитштейном. В этот солнечный полдень руководитель лаборатории сидел у окна и смотрел вдаль, на холмы, простиравшиеся к юго-востоку от столицы, и на небо над ними. Вид, открывавшийся из окна университетского корпуса в этот безоблачный день, был достоин кисти живописца – эти сочетания лесной зелени, золота солнца и бархата полей просились быть нарисованными маслом. Мишель не видел этой красоты – в сущности, он смотрел не на холмы, а сквозь них. Хорошо, что он сидел спиной к помещению лаборатории и его подчиненные не видели выражения его лица. Это было лицо человека, неимоверно уставшего жить.
Когда неделю назад его старый гимназический приятель Шмидт попросил его сделать анализ и определить состав какой-то жидкости красного цвета, он не ощутил ничего, кроме профессионального азарта, – уж кто как не он в этой стране умеет разгадывать такие загадки! Вчера вечером, задержавшись сверх обычного, он еще и еще раз проверял себя, в нелепой надежде на то, что он ошибся. Нет. Каждый раз, снова и снова, реактивы окрашивали бесцветное содержимое колбы в темно-фиолетовый, а затем – в пурпурный цвет. Все было очевидно, и лишь какие-то защитные замочки, установленные в его сознании в раннем детстве, все время щелкали, не позволяя чудовищной истине достигнуть его разума. Это Кровь Дракона. Для него, в отличие от большинства подданных Империи, эти слова означали слишком многое.
Его предки долгое время жили на Западе, в крупном портовом городе Канте на севере Фриландии, где вели успешную торговлю и процветали. Когда к власти пришел маршал Мерсье, его деду было четырнадцать. В тот злополучный день отец отправил его на торговую шхуну, чтобы молодой Блитштейн привыкал к ведению семейного дела и проследил сам за погрузкой товара. Прадед придерживался той точки зрения, что никакая теория не заменяет в обучении практики. Это был день, когда маршал Мерсье, окончательно решившийся на поход на Восток, выкатил на улицы города бочки с вином и распорядился угощать бесплатно красным вином всех горожан. Вечером дед Мишеля собирался сойти на берег и отправиться домой, но старый шкипер задержал его. Он внимательно смотрел на берег, с каждым часом все тревожнее, а когда молодой Блитштейн попросил у него шлюпку, угрюмо сказал:
– Знаешь, парень, давай-ка подождем, когда с берега вернутся мои матросы.
Матросы вернулись через час, и по их мрачному выражению лиц стало ясно, что в городе происходит что-то недоброе. Поговорив вполголоса с вернувшимися, шкипер подошел к Блитштейну и сказал:
– Вот что, приятель, на берег тебе лучше не сходить.
– Сегодня? – недоуменно переспросил молодой человек.
Шкипер печально посмотрел в его глаза и через минуту коротко ответил:
– Всегда! – Он, не вдаваясь в подробности, сказал, что послезавтра шхуна уходит в Зееборг, где тот сможет спокойно сойти на берег, и что до этого времени ему будет лучше побыть в большой бочке из-под оливкового масла. Именно так дед и поступил, что позволило ему к восемнадцати годам добраться до Рутенбурга и обосноваться здесь. Его родители, прадед и прабабка Мишеля, считались пропавшими без вести, хотя их судьба и была всем очевидна – в тот вечер, когда дед Мишеля беседовал со шкипером, они под наблюдением солдат Мерсье рыли недалеко от Канта глубокий ров, который наутро и стал их последним пристанищем. До конца своей жизни дед не мог простить себе, что он в тот день не сошел на берег, а маленький Мишель никак не мог понять, как это может быть, чтобы человек не мог себе простить того, что спасся. И еще, дед никогда не ел оливок и в их доме никогда ничего не готовили на оливковом масле. Эта боль, которую, конечно же, нужно было унести с собой, была передана им внуку, передана как что-то настолько ощутимое и реальное, что была теперь для Мишеля реальнее окружающего его мира. Но все же до вчерашнего вечера эта реальность была под каким-то запретом, и Мишель не позволял ей вырываться наружу. Вчерашний вечер перевернул всю его жизнь – ужас, который он чувствовал еще в детстве, детский кошмар обрел свое грубое материальное воплощение – вот она, эта красная жидкость в колбе Эйзенмейера, стоит на его лабораторном столе. Вероятно, он сможет объяснить другу своего детства, что это за жидкость, но как он сможет объяснить, передать ему те чувства, которые он испытывает?