Потоп (Книга II, Трилогия - 2)
Шрифт:
– Не под Ченстоховой он был, а в самом монастыре, он один из защитников! – воскликнул король. – Бесценный гость. Вот бы каждый день таких! Дайте же, однако, ему слово сказать! Рассказывай, брат, рассказывай, как вы оборонялись и как хранила вас десница Господня.
– Истинная правда, ваши величества, только десница Господня хранила нас да чудеса Пресвятой Богородицы, кои мы всякий день зрели своими очами.
Кмициц хотел уже начать свой рассказ, но тут в покой стали входить новые сановники. Пришел папский нунций; затем примас Лещинский; за ним ксендз Выджга, златоуст, он был сперва канцлером королевы, потом епископом
Королю не терпелось узнать новости, и он, то и дело отрываясь от еды, повторял:
– Слушайте, слушайте гостя из Ченстоховы! Добрые вести! Слушайте! Он прямо из Ченстоховы!
Сановники с любопытством устремляли взоры на Кмицица, который стоял, как перед судилищем; но, смелый по натуре, привыкший иметь дело со знатью, не устрашился он при виде стольких вельмож и, когда все они расселись по местам, повел свой рассказ об осаде.
Правда дышала в его словах, и речь была ясной и внятной, как у солдата, который сам все видел, все испытал, все пережил. О ксендзе Кордецком он говорил, как о святом пророке, до небес превозносил Замойского и Чарнецкого, прославлял прочих отцов, никого не пропустил, кроме себя; но защиту святыни приписал одной только Пресвятой Деве, ее милосердию и чудесам.
В изумлении внимали ему король и сановники.
Архиепископ устремлял горе слезящиеся глаза, ксендз Выджга торопливо переводил слова Кмицица нунцию, другие сановники за голову хватались, слушая гостя, иные молились, бия себя в грудь.
Когда же Кмициц дошел до последних штурмов, когда стал он рассказывать о том, как Миллеру доставили из Кракова тяжелые пушки и среди них кулеврину, перед которой не устояли бы не то что ченстоховские, но никакие стены в мире, стало так тихо, хоть мак сей, и все взоры приковались к его устам.
Но пан Анджей, словно бы задохнувшись, оборвал внезапно речь, ярким румянцем залилось его лицо и брови нахмурились, он поднял голову и гордо промолвил:
– Надо мне теперь о себе слово молвить, хоть и предпочел бы я умолчать… Но коль молвлю я слово, то не похвальбы ради, Бог свидетель, и не ради наград, не нужны они мне, ибо высшая награда для меня пролить кровь за королевское величие…
– Говори смело, мы верим тебе! – сказал король. – Что же с этой кулевриной?
– Кулеврина на воздух взлетела! Ночью выкрался я из крепости и взорвал ее порохом!
– О Боже! – воскликнул король.
Тишина наступила после этого, все слушатели замерли в изумлении. Как зачарованные, смотрели они на молодого рыцаря, а он стоял, сверкая очами, с пылающим лицом и гордо поднятой головой. И так ужасен был он в эту минуту, полон такой дикой отваги, что все невольно подумали, что этот человек мог свершить такой подвиг.
– Да, он мог на такое отважиться! – промолвил после минутного молчания примас.
– Как же ты это сделал? – воскликнул король.
Кмициц рассказал все как было.
– Ушам своим не верю! – воскликнул канцлер Корыцинский.
– Милостивые паны, – торжественно промолвил король, – не знали мы, кто перед нами! Жива еще надежда, что не погибла Речь Посполитая, коль родит она
– Он может сказать о себе: «Si fractus illabatur orbis, impavidum ferient ruinae!» [132] – сказал ксендз Выджга, который любил по всякому поводу цитировать древних авторов.
– Прямо не верится! – снова вмешался в разговор канцлер. – Скажи же нам, рыцарь, как спас ты жизнь свою и как пробился сквозь шведов?
132
«Если обрушится, расколовшись, мир, то и под его обломками я останусь неустрашимым» (лат. – Гораций).
– Гром оглушил меня, – ответил Кмициц, – и только на следующий день нашли меня шведы: как труп бездыханный, лежал я у окопа. Суду меня предали, и Миллер приговорил меня к смерти.
– А ты бежал?
– Некий Куклиновский выпросил меня у Миллера; черную злобу таил он против меня и сам хотел со мной расправиться.
– Известный это смутьян и разбойник, слыхали мы тут о нем, – сказал каштелян Кшивинский. – Да, да! Это его полк стоит с Миллером под Ченстоховой.
– Он послом приходил в монастырь от Миллера и однажды, когда я провожал его к вратам, стал склонять меня к измене. Я дал ему пощечину и ногами пнул. За это он и взъярился на меня…
– Да этот шляхтич, я вижу, огонь огнем! – воскликнул, развеселясь, король. – Такому поперек дороги не становись! Так Миллер отдал тогда тебя Куклиновскому?
– Да, государь! В пустой риге заперся Куклиновский со мной и с несколькими своими солдатами. Там привязал меня веревками к балке и стал огнем пытать, бок мне опалил.
– О, Боже!
– Но тут его к Миллеру позвали, а тем временем пришли трое шляхтичей, солдат его. Они раньше у меня служили, Кемличами звать их.
– И ты бежал с ними. Теперь все ясно! – сказал король.
– Нет, государь. Мы подождали, покуда Куклиновский воротится. Я приказал тогда привязать его к той самой балке и сам огнем его пытал, да посильней.
Кмициц снова покраснел, увлекшись воспоминаниями, и глаза его блеснули, как у волка.
Но король, который легко переходил от печали к веселью, от строгости к шутке, хлопнул ладонями по столу и крикнул со смехом:
– Так ему и надо! Так ему и надо! Лучшего такой изменник и не заслужил!
– Я его живым оставил, – сказал Кмициц, – но к утру он, пожалуй, замерз.
– Ишь ты какой, обид не прощаешь! Побольше бы нам таких! – восклицал король, совсем уже развеселясь. – А сам с теми солдатами сюда явился? Как звать их?
– Кемличи, отец и двое сыновей.
– Mater mea de domo Кемличей est [133] , – с важностью сказал канцлер королевы, Выджга.
– Видно, есть Кемличи большие и малые, – весело ответил Кмициц, – ну а эти не то что малые, а просто разбойники, но храбрые солдаты и преданы мне.
Канцлер Корыцинский уже некоторое время все что-то шептал на ухо архиепископу гнезненскому.
133
Мать моя из дома (лат.).