Поверженный демон Врубеля
Шрифт:
А потом бизнес.
Забыл, что обещал Мишке.
– Я тебя не брошу, – на чердаке пахло голубями, а старый кошак выполз из своего угла, забрался на подоконник и вытянулся.
Солнышко светило.
Кошак грелся и щурил слезящиеся глаза.
Мишка вздыхал.
– Потерпи. Я за тобой вернусь. Обязательно.
И Стас сам верил в то, что говорил. Вот только оказалось, врал. От понимания этого стало невыносимо горько, и холодная вода не смыла эту горечь.
Стас стоял под душем, пока не замерз настолько, что перестал ощущать пальцы рук. Выбрался. Растирал себя полотенцем докрасна.
Что он
В прошлом – ничего… а в будущем?
Он не знал.
Посмотрит.
…Я пишу Демона, то есть не то чтобы монументального Демона, которого я напишу еще со временем, а «демоническое» – полуобнаженная, крылатая, молодая уныло-задумчивая фигура сидит, обняв колена, на фоне заката и смотрит на цветущую поляну, с которой ей протягиваются ветви, гнущиеся под цветами [4] .
4
Из письма Врубеля сестре Анне, от 22 мая 1890 года.
Нельзя сказать, чтобы в Москве, куда мы в конечном итоге попали, пусть и пришлось задержаться в Казани из-за болезни Мишенькиного отца, все сразу сложилось чудеснейшим образом. Отнюдь нет. Работы у Мишеньки по-прежнему было мало, пусть о нем и слышали, но слышали скорее дурное, а потому заказчики опасались связываться с человеком, о нраве и необязательности которого ходило множество слухов.
Однако перемена места и, что немаловажно, отсутствие Эмилии, которую он так и не разлюбил, невзирая на многочисленные увлечения, оказали на Мишеньку благотворное влияние. Он сумел побороть в себе тягу к вину, вновь вернувшись к полузабытой уже, аскетической жизни, которую вел некогда.
Он брал учеников, соглашался почти на любую работу, сколь бы малой она ни была. И в том мне виделся несомненный признак выздоровления. А когда Мишеньке предложили поучаствовать в иллюстрировании лермонтовской поэмы, он вовсе воспрял духом. И пусть гонорар обещали небольшой, однако сама работа влекла его.
Мне кажется, самолюбие его, раненное киевскими неудачами, требовало хоть какого-то признания. И возможность войти в число лучших художников, которым доверили иллюстрировать юбилейное издание, была именно таким признанием.
Увы, публика не оценила Мишенькины работы.
Критики писали, что они чересчур грубы, гротескны, а порой и вовсе нелепы. Признаюсь, я боялся, что эти отзывы подорвут душевное Мишенькино спокойствие, но, как ни странно, он критику принял за похвалу.
– Искусство не может быть понятно всем, – сказал он мне, искренне убежденный в своих словах. – Вот увидишь, придет время, и они все поймут, как ошибались. Я докажу им, что они ошибались. Я создам нового демона…
– Демона? – признаюсь, услышанное мне пришлось совершенно не по вкусу. Я не желал, чтобы Михаил возвращался к демонам, в них
– Я знаю, чего ты боишься! – Михаил засмеялся. – Нет, это вовсе не то… я не собираюсь… тогда я был не в себе… а теперь… просто картина. Понимаешь, я осознал, что не желаю более писать иконы… душа не лежит, понимаешь? А вот демон – это иное… я вижу его столь же ясно, как вижу тебя.
Не скажу, что признание это меня успокоило.
Созданный им демон пусть и был полотном в высшей степени великолепным, однако он был напрочь лишен той магической притягательности, которая пронизывала первую картину. Однако этот «Демон» принес Мишеньке столь желанную известность. Более того, на Мишеньку обратил свой взор сам Мамонтов, который покровительствовал многим, и Мишенька, оказавшись под крылом его, перестал нуждаться. Теперь он мог позволить себе работать, не думая ни о чем, помимо работы.
Пожалуй, именно теперь талант его раскрылся в полной мере. И оказалось, что талант его на удивление многогранен. Он, никогда прежде не занимавшийся скульптурой, попав в мастерские в усадьбе Абрамцево, вдруг раскрыл удивительные возможности, которые таила в себе керамика. Он занялся ею самозабвенно, как умел делать, когда что-либо увлекало его.
Он писал о новом своем деле с детским восторгом, который разделяли все, поскольку Мишенька талантом своим создавал то, что именовалось искусством, но все же являлось еще и товаром. Пожалуй, нынешний период Мишенькиной жизни был наполнен покоем и тихим счастьем, которое многие люди не осознают, пока его не лишатся.
Тогда же случилось ему вновь оказаться в Италии, куда он отправился, сопровождая Мамонтовых, экспертом. И даже мелкие неприятности, навроде конфликта с Елизаветой Григорьевной, которая вовсе не разделяла восторгов супруга по поводу врубелевского творчества, не могли испортить его настроения. Мишенька достиг вершины и своего творчества, и жизни, во всяком случае, он сам полагал так, и, глядя с этой вершины на людей иных, искренне удивлялся тому, до чего жалки они.
Пожалуй, характер Мишенькин со временем не становился мягче, напротив, в нем появилась злая язвительность и даже снобизм. Он писал мне о зиме, которую проводил в Риме, о художниках русских, с которыми случалось свести знакомство, о творчестве их. И читая злые строки, я понимал, отчего не желают они принимать Михаила в свое общество.
Он полагал себя выше прочих.
Был ли прав?
Не знаю.
Он вернулся, преисполненный новых устремлений, каковые, однако, не нашли должного понимания. Его желание писать портреты по фотографиям сочли блажью. И в то же время прежний интерес, который Мишенька испытывал к керамике, почти угас. Он пробовал заниматься декорированием особняков, пусть дело это и было незнакомым, но Мишенька пребывал в счастливой уверенности, что у него все получится. И не ошибся.