Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
Адмирал написал приказ, который читался в ротах. Он есть и у нас. Приказ громадный, целых четыре печатанных страницы, мне даже не хватило терпенья прочесть его, и я только просмотрела, так как содержание его мне давно известно: Мейрер переведен отделенным начальником в 7-ю роту за легкомысленное отношение к делу (и все думают, что он уйдет); те гардемарины, которые вышли с лекции и пели, оставлены на 2 месяца без отпуска. Адмирал заходил к ним в роту и долго говорил с ними. Мне так передавали его слова: «Вы понимаете, что вы делаете? Мне все говорят, что у вас в роте спайка, да если бы она шла на пользу. Где у вас индивидуальность? Какая-то взбалмошная баба зовет вас за собой, и вы послушно идете!? В другой раз вас взбаламутит какая-нибудь Марья Ивановна, и послушаетесь. Против чего вы устраивали демонстрацию? Вы все считаете себя ярыми монархистами, а я вот до седых волос дожил и не знаю, кто я — монархист или нет. А то, что вы ушли, доказывает только, что лекция для вас была слишком трудна. Вам надо так читать: Александр I был очень хороший человек, вставал в 8 часов, пил кофе; потом шел подписывать приказы, потом ездил кататься. Дальше: Александр II — смотри то же, что и Александр I, кроме того, он освободил крестьян. Вот такие лекции вам и надо читать, только такие вы и осилите». Почти все то же повторялось и в приказе, упоминался «ротный
18 апреля 1922. Вторник
Квартира Насоновых. Около 11 ч<асов> вечера.
Сегодня Первая рота устроила танцевальный вечер. Приглашены буквально все, и Сфаят пустует. Приглашали, конечно, и меня, но я все-таки не пошла: должно быть уже просто по своей натуре я не люблю праздников, вечеров, предпочитаю оставаться одной; быть может, это и нехорошо, но довольно об этом. Все ушли [206] и, конечно, все осуждали меня. Почему? Елизавета Сергеевна просила меня время от времени заходить к детям, у них сейчас ночует и Леля Тихомиров. Я дождалась, когда все ушли, и собиралась провести вечер в свое удовольствие — читать, писать, а потом завалиться спать. Но как только все ушли, мне стало как-то неприятно. Кругом — ни души. Жуткая тишина. Я раскрыла книгу, но чтение не клеилось, а за стеной бушевал ветер. Я попробовала было развлечь себя, но не могла. Тяжелое чувство не покидало меня. Я старалась побороть, пристыдить себя, но напрасно. Меня одолел какой-то мистический страх. Начались галлюцинации: мне опять начали слышаться какие-то звонки и колокольный набат. Я не выдержала и ушла к Насоновым. В бараке нет ни души, только в угловой кабинке спят Лаврухины, и в кабинке Леммлейна ворочается Джек. Когда я вошла в барак, как-то странно и напряженно скрипнула дверь, залаял Джек. Наташа Лаврухина проснулась и окликнула меня. Мои шаги глухо раздавались по коридору. И все это было как-то неприятно и даже, как ни стыдно в этом признаться, страшно. У Насоновых было хорошо. Кира с Лелей уже спали. Ируся дурила и смеялась. Я немного развлеклась, у меня уже не было того страха. Через некоторое время я пошла проведать нашу кабинку. В темноте я на что-то споткнулась в коридоре, потом залаял Джек, опять так же неприятно скрипнула дверь. А ночь была тёмная и холодная. Ветер дико свистел и пронизывал до костей. В бараках было темно: должно быть, все ушли наверх. Мне сделалось жутко. Я бегом побежала к нашей кабинке и все время крестилась. Перед дверью я остановилась, мне было страшно открыть ее. Трудно сказать, что было в это время у меня на душе: рассказы про арабов, крадущих кур; про надорских воров и, очевидно, что-нибудь более страшное. В комнате все было спокойно, и я побежала назад. Потом Ируся легла спать, мне тоже очень хочется спать, но я боюсь идти домой. В обществе трех спящих малышей все-таки не так страшно. Сижу и невольно вслушиваюсь в тишину. Боюсь стукнуть и даже двинуться. Каждый звук раздается там гулко и страшно. За окном воет ветер, идет дождь. Где-то послышатся шаги, и снова все смолкает. Вдруг залает Джек, и сердце забьется так сильно-сильно. Потом послышится, что где-то щелкнул засов, слышится шорох… Мне начинает казаться, что у нас в кабинке воры, хочется пойти, узнать; наконец, позвать на помощь. Но позорная трусость удерживает на месте. А в голову лезет нелепая мысль: «Если нас обкрадут, то уж, наверно, и Тихомировых», — и я успокаиваюсь. Потом все-таки бегала домой. Удалось взять себя в руки, и наша кабинка уже не казалась мне страшной. Я пробыла в ней минуты три и решила, что скоро приду спать. Вернулась к Насоновым. Дети спят. В соседней кабинке, у Якушевых, часы пропищали двенадцать. Пора идти, но ноги не двигаются. Нервы напряжены, знобит; в душе непонятный, тяжелый страх; тоскливо, досадно на себя, больно за других; и знаешь, что это было уже давно-давно; и чувствуешь, что будет еще долго.
206
Т. е. на гору Джебель Кебир, где находились помещения Морского корпуса.
Вот до какого состояния может довести меня темная, ненастная ночь, вечное одиночество и неотвязные мысли.
24 апреля 1922. Понедельник
Вчера была вечеринка нашего хора. Сначала устроили маленькую спевку, чтобы поднять настроение, потом пошли в швейную мастерскую пить чай. Там был накрыт длиннейший стол, чьи-то добрые руки напекли пирогов, кипели настоящие самовары. Было очень весело, сначала все как-то стеснялись, но потом разошлись, дурили, бомбардировали друг друга цветами, пели, даже танцевали под наше пение. Тамара Андреевна Круглик-Ощевская танцевала русскую — хорошо и очень весело. Потом все расселись на (швейных. — И.Н.)машинках и опять пели. Все было очень просто и хорошо. Кончилось тем, что качали регента.
Так прошел вчерашний вечер, последний из двухнедельных каникул. Только он и был использован как следует; все остальные дни прошли незаметно. В эти две недели у меня было много проектов: главным образом, я собиралась писать. В самом деле, следует. Но в результате — ни одной новой строчки, даже и тетрадь не раскрывала, даже за дневник не бралась. Так и вся жизнь уйдет, и ничего не успеешь сделать.
25 апреля 1922. Вторник
С сегодняшнего дня я дала себе слово: каждый дань браться за дневник. Я буду писать немного, буду только отвечать на один вопрос: чем можно отметить этот день? Было ли в нем что-нибудь интересного, выдающегося, было ли что-нибудь сделано
26 апреля 1922. Среда
Сегодня не было ничего интересного. Однако и жалеть об этом дне не придется. Много времени было хорошо использовано: с утра занималась одна алгеброй, потом был урок французского. После обеда кроила шапки, [207] немножко постирала, потом даже вымыла голову и пришивала пуговицы на арабские жилеты. После ужина, кроме спевки, время прошло даром. Однако я собой довольна, только ни одной строчки не написала. Боялась даже, что не смогу писать дневник, так как вечером у нас сидел Юра Шингарев, и мне теперь хочется спать. Но так как я дала себе слово, то у меня хватит силы воли выполнить его. Срок я себе ставлю на один год, [208] за исключением тех дней, когда это будет невозможно: напр<имер>, болезнь, переезд и т. д. Если же я не сдержу слова, то окажусь безвольной тряпкой. Попробую.
207
Речь идет о работе Ирины в пошивочной мастерской.
208
Обещание Ирины, данное самой себе: ежедневно вести Дневник.
27 апреля 1922. Четверг
День прошел бестолково. Занималась пришиванием пуговиц на арабские жилеты да стирала. Поплакала, даже не могу себе отдать отчета — почему? Стало грустно, что жизнь выдвигает на первый план всю черную работу, а остальное — одно развлечение. По сфаятским понятиям, такое занятие, как чтение, наука, искусство — не работа. Этим можно заниматься только в свободные минуты. Чехов любил изображать людей не делающих, а только думающих о чем-то высоком и прекрасном, но для Сфаята это верх глупости. Байрон выше всего ставил свое «я», рвался из жизненных уз, стал выше жизни и толпы, — здесь это неприменимо. Были великие люди, мечтавшие о будущем устройстве мира на началах правды и справедливости — какой иронией звучат здесь эти слова.
Сегодня в Надоре о. Спасский служил молебен (они завтра переселяются в другой лагерь), а после сказал, что готовится наступление; верховным главнокомандующим назначен в<еликий> к<нязь> Николай Николаевич. Врангель — начальником кавалерии, Деникин — пехоты и еще чем-то — Краснов. Воображаю!
28 апреля 1922. Пятница
Весенний день. Светит солнышко, щебечут птицы, и мне стало так грустно, грустно. Чего-то недостает этому солнышку, этому теплому деньку. Мне вспомнились далекие, знакомые картины и чувства. Широкие улицы большого города, шумная толпа народа; дети, идущие на прогулку, изящно одетые уже по-весеннему; и надо всем этим яркое солнышко и щебетанье птиц! Идешь, бывало, утром в гимназию уже в коричневом драповом пальто; идешь и радостно слушаешь, как звонко раздаются шаги по тротуару, когда в первый раз идешь без калош. Это один из первых признаков весны. С ним у меня связано много дорогих воспоминаний. А в гимназии — как весело проходят уроки при раскрытых окнах, как шумно в классе, какие у всех счастливые лица, как весело на переменах, особенно если выпустят на двор! В такие дни никто не знает урока, но никто не получает плохих отметок. А как весело, шумно бывает, когда выходишь гурьбой из гимназии и идешь домой. На улицах веселое оживление, все веселы, возбуждены, все куда-то торопятся. И на душе так легко и весело; со всеми-то нужно поговорить, покричать через улицу, подурачиться. А дома — придешь, бросишь книги, забежишь за Таней и за Лелей [209] и — гулять! Бегаешь, скачешь по поляне, над душой ничего не висит, чувствуешь избыток силы и избыток счастья. Вот этого мне и недостает теперь: весенних улиц, шумного класса, уроков при раскрытых окнах, веселой гурьбы подруг; а может быть, непонимание жизни, ее ближайших задач.
209
Подруги по Харькову — Таня Гливенко и Леля Хворостанская.
29 апреля 1922. Суббота
Сегодня все надежды возлагала на вечер, а вечером пришел Юра Шингарев, и пришлось сидеть так, да играть в дураки.
Сегодня Н. С. Маджугинский уехал в Тунис, его девятилетний сын Илюша, кадет, стал поэтому приходить к нам. Он был у нас днем, к ужину пошел наверх. Когда уже мы собирались в церковь, он вдруг приходит к нам в страшных слезах. Долго не мог успокоиться: «Я не могу, — говорит, — я не могу, мне так грустно! Меня мальчишки бьют, все наши в отпуске, мне так тяжело, я не могу. Что мне делать?» Бедный, бедный мальчик. Мне его искренне жаль.
30 апреля 1922. Воскресенье
Сегодня я решительно ничего не делала, даже посуду не мыла. Ничего, конечно, не делала и для себя, даже не занималась. Юра Шингарев ночевал в Сфаяте, и поэтому целый день был у нас. Был также Илюша. Целый день старалась быть любезной и приветливой, играла в карты. Бестолковый день.
1 мая 1922. Понедельник
День прошел удачно только с той стороны, что написала одно стихотворение и продолжение своей мистерии «Тени грядущего», если только это можно назвать мистерией. Чувствую себя в некотором смысле удовлетворенной (адские чернила, больше не буду писать!).
2 мая 1922. Вторник
По случаю приезда Мильерана монастырек вчера распустили до четверга. Сегодня я с Наташей и Лялей гуляли в Гефсиманском саду (Воробьевы и Завалишины переехали в Сфаят, потому что все лагеря переводятся куда-то далеко и на 35 сантимов в день). Мы говорили все время по-французски. Тут я убедилась, насколько я отстала от них. Может быть, даже где-то, в глубине души, зашевелилась зависть. Зависть, но не сожаление! Я еще ни разу не пожалела, что ушла из монастыря. Правда, все мои искренние намерения, хорошие желания так и остались желаниями. Я только лишний раз убедилась, что себя и жизнь свою так сразу переделать нельзя; что мало одного только слова, а надо еще много, очень много работать над собой.