Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
24 марта 1923. Суббота
Все три под арестом: и Мима, и Коля, и Сережа, как будто бы за «воскресное». Сережа, бедняга, даже переведен в 3-ий разряд и ходит без погон. Мне его жалко все-таки, как-никак, а неприятно являться в Сфаят без погон! А Лисневский тоже за что-то переведен в низший разряд; но у них в 4-ой роте как-то странно: он не лишен погон, а только должен снять нашивки (у 4-ой роты погоны с позументом). [267] А он ловко придумал: вместо чем спарывать и опять нашивать галун, взял и обернул погоны белой тряпкой, так-то проще!
267
Позумент — специальные нашивки на погонах в виде тесьмы или бахромы, принятые в небольшом войсковом подразделении (в данном случае — в роте).
Не
А между тем я все чаще и чаще думаю о нем; он постоянно фигурирует в моих мыслях и фантазиях, и все мои фантазии как-то невольно группируются вокруг него. Другими словами, он стал центром, излюбленным маяком одиночества и тех бесшумных ночных часов, когда не хочется спать и хочется много думать, но только думать о ком-нибудь, а не о себе. Ведь было немало личностей, вокруг которых лепились такие ночные фантазии; но был перерыв, когда это место оставалось пустым. Тогда было мучительно. Тогда я хандрила. Но раньше я довольствовалась тем, что эти лица существуют вообще; я думала о них совершенно безотносительно к себе. А теперь я все чаще и чаще вывожу на сцену себя. Мне мало, что он существует, мне надо, чтобы он был близко. У меня теперь одна искренняя молитва: «Господи, сделай так, чтобы я ближе познакомилась с Лисневским». Отчего я стала такая?
25 марта 1923. Воскресенье
Ждешь, ждешь воскресенья, а придет оно, и станет еще тошнее. В самом деле, разве это «праздник». Сегодняшний день прошел на редкость нелепо — ровно ничего не делала, все чего-то ждала. Из кадет, конечно, никто не пришел: те три — без отпуска, Тима у отца, а Вася Доманский один не придет; из шестой роты тоже никто не заглядывал, ни Женя Наумов, ни Биршерт. Да все равно, если бы кто из них пришел, так с ними все равно скучно. Всего интереснее с Сережей, еще, разве, с Мимой. А одной нестерпимо скучно. А тут еще Конст<антин> Константинович приходил и все говорил об экзаменах, о том, что на Пасхальной неделе придется усиленно заниматься и т. д. Я опять расстроилась и пошла плакать за занавеску. Не могу ни говорить, ни думать об экзаменах. Не верю я в себя, не выйдет из меня ничего, а такое выжидательное состояние — надоело, временами мне кажется, что я не выдержу его.
Сейчас собралась с духом и написала письмо Наташе Пашковской. Завтра отправлю. А хорошо бы и с ней завязать переписку.
Сейчас у нас играют в винт. Мне не то спать хочется, не то нездоровится, не пойму. Надо бросать дневник и заниматься. Пора понять, что праздники — ничто. У меня не должно быть праздников. Вчера я легла спать около 1 1/2 ночи и долго не спала, все думала, философствовала; и мне стало до боли ясно, что в душе у меня сидят два чертёнка, маленькие, серые, будто из гуттаперчи, с красными глазами и хвостами, похожи на крыс. И эти чертенята все время дерутся и ругаются; когда один что-нибудь задумает, другой непременно ему ножку подставит. Одному — хорошо, другой старается, во что бы то ни стало, свинью подложить. Потом помирятся, обнимаются, целуются, не могут налюбоваться друг на друга, а потом вдруг опять расплюются.
26 марта 1923. Понедельник
Мне бы не хотелось, чтобы мой дневник читал кто-нибудь чужой: слишком много в нем глупостей, понятных только мне. Да при жизни мне этого нечего бояться, а после смерти — не все ли мне равно? Ведь тогда кончится все моё. Я не верю в бессмертие души. А если душа еще будет жить после смерти, то ей, наверно, будет очень мало дела до того, что сталось с именем ее телесной оболочки.
Сейчас около 12-ти ночи. Где-то под Сфаятом трещат пулеметы и ружейные выстрелы: очевидно, французы устраивают с арабами маневры. Противные, даже не предупредили. В Сфаяте, наверно, началась паника. За стеной, у Жук<ов>, тревожные голоса.
28 марта 1923. Среда
Вчера в это самое время (начало первого) я взялась за дневник, но задумалась и вместо этого написала стихотворение «Песенка», довольно удачное, оно очень нравится Папе-Коле.
Вчера был русский. Я закончила весь курс литературы, и теперь мне предстоит написать 10 сочинений, темы которых потом, перед экзаменом, будут представлены Кольнеру для выбора. А у меня все еще сознание, будто я ничего не знаю. Противная черта. Вчера на уроке, как дошло дело до выбора темы, на меня вдруг страх нашел: я это никогда не напишу, я этого не знаю! и т. д. Потом заплакала и ушла за занавеску. Конечно, я преувеличиваю. Что-нибудь, как-нибудь я бы написала. Но все дело, по-видимому, в том, что я не хочу писать «как-нибудь», «кое-какие» знания я, наверно,
А сегодня, когда Конст<антин> Константинович вечером ходил с Мамочкой гулять, говорил ей, что он очень расстроен вчерашним уроком, что я отношусь к занятиям терпеливо и совершенно инертно, что меня эти уроки не интересуют и т. д. Потом с Мамочкой разговор на эту тему. «Вот когда я была на курсах, как я увлекалась каждым предметом, какое я удовольствие находила в занятиях, а ты к ним относишься…» — и все в таком роде. Ну а что же делать? Мне и самой досадно, что во мне нет уверенности в себе, и действительно, эти уроки меня мало увлекают; должно быть, потому, что все это «по Саводнику» и «к экзамену»; а может быть, и правда, что нет у меня никаких возвышенных интересов; и вообще я инертный и пустой человек. И вдруг мне до боли стало жалко себя; и за то, что я пустая; и за то, что кажусь такой; и за то, что я не могу найти себе то, что нужно. Мне вдруг стало так обидно, что никто меня не может понять, даже я сама, и неоткуда мне ждать ни поддержки, ни сочувствия. Пошла опять за занавеску и долго плакала.
28 марта 1923.Четверг
Сегодня я собой довольна. Я много занималась, много успела пройти и вдобавок написала два сочинения. Первое, на тему «Онегин как тип лишнего человека в русской литературе», написала днем. Тема дана была во вторник, но я заявила, что к четвергу ни за что не напишу. Конст<антин> Конст<антинович> сказал, что завтра просмотрит его. После урока психологии взял да предложил еще тему: «Правда ли, что один в поле не воин?» «Завтра, — говорит, — надеюсь оба сочинения просмотреть». Я прямо в ужас пришла. Когда он ушел, я было опять собралась за занавеску пойти, но как-то случилось, что не пошла, а вместо этого взяла тетрадку и весь вечер просидела. Все-таки написала, правда, глупостей много. Сейчас половина второго, самое хорошее время для занятий: и спать не хочется, и никто не мешает. Но надо ложиться, а то завтра опять не встану вовремя.
31 марта 1923. Вербная суббота
Вот уже наступают те дни, с которыми связано так много любимых воспоминаний, в которых скрывается что-то неотразимо хорошее, вместе с тем и плохое. В этом году я даже не знаю, чего больше — хорошего или плохого? Хороша Страстная неделя, хороши церковные службы, хорошо ожидание великого праздника. А не хорошо — какая-то поспешность, выбитое из колеи время, да и сам праздник. Праздники — всегда грустные дни, особенно теперь. На душе тяжело, внешнего, видимого праздника, конечно, тоже нет; и сам праздник является как бы насмешкой нашим будням. Потом, в такие дни сильнее всего чувствуешь свое убожество. Это, конечно, ложный стыд, но он больно бьет по самолюбию. Если еще посравнивать себя с французами, то такого обидного чувства не бывает. Но когда кругом свои же, русские, готовятся к празднику, чего-то ждут, делают себе праздник, то в такие минуты хочется уйти и быть в стороне. Много в человеке ложного, а во мне, быть может, в особенности. Но некоторых чувств я в себе не могу заглушить, они пробиваются сквозь кору критицизма. В такие минуты хочется, конечно, с кем-нибудь поделиться. Хочется написать Леле несколько строк; написать, как мы стояли в бараке перед украшенным алтарем с пальмами в руках; и попросить ее написать, как она возвращалась из церкви с вербами.
Досадно на себя. Досадно, что ничего не делается так, как диктует рассудок. Побеждают какие-то нелепые и неожиданные чувства, и справиться с ними нет ни сил, ни охоты. Все как-то переворачивается и проходит мимо.
1 апреля 1923. Воскресенье
Сегодня был хороший вечер, таких немного. В столовом бараке был акафист Божьей Матери — праздник освящения нашей эмигрантской иконы «Радость странным». После акафиста — крестный ход вокруг Сфаята и в Кебир, в церковь. Было все как-то мило и хорошо. И пели так хорошо, и ночь такая красивая, лунная, светлая, и крестный ход с пением молитв, музыка «Коль славен» — все это производило какое-то хорошее и успокоительное впечатление. Мне было хорошо, хотя я и не молилась. Я просто непосредственно отдалась настроению, красоте обрядов и музыке. Если я и молилась в такие моменты, то всё — об одном… Разве это грех? А когда я вспомню, что в церкви, в Кебире, я видела моего мальчика таким спокойным, [268] просто тихим, ничего не разыгрывающим из себя — мне становилось приятно и больно. Там, в церкви, он был самим собой и иначе, как «мальчиком», я не могла его назвать.
268
Речь идет о Николае Лисневском.