Повесть о братьях Тургеневых
Шрифт:
– К чему горячность? – возразил Розенкампф. – Если так, то слушать дальше нечего: воля императора – закон.
Николай Тургенев в негодовании разорвал сверху донизу лежавший перед ним лист бумаги.
– Ваше превосходительство, кажется, недовольны? – обратился к нему Розенкампф.
– Решением я доволен, – сказал Тургенев, – но способом сего решения человек, чтущий закон, доволен быть не может.
– Переходим к дальнейшим, – заявил Розенкампф.
Вечером, возвращаясь домой, братья взяли извозчика и молча ехали до Невского. При повороте от военного министерства Николай Тургенев
– Что это за дурак в мундире так неудачно предлагал вопросы по поводу байроновской поэмы?
– Разве ты его не знаешь? Это брат Аракчеева. Надо тебе сказать, что лучше было бы, конечно, эту поэму не читать. Посмотри, как Розенкампфа передернуло. Кстати, она с тобой?
– Со мной, – сказал Николай.
Проезжая мимо Михайловского замка, Александр Иванович Тургенев внимательно смотрел на покои Татариновой.
– Так поздно, – сказал он, – а в окнах всегда этот странный свет. Посмотри, не кажется ли тебе, что это свет семи восковых свечей. Что там, молитвы, что ли, какие-нибудь поют?
Николай Тургенев пропустил это замечание мимо ушей. Он с любопытством рассматривал извозчика, когда тот оборачивался и скалил зубы.
– Ты чей? – спросил он.
– Его сиятельства графа Разумовского.
– Откуда? – спросил Тургенев.
– Деревня наша в Рамбовском уезде.
– На оброке? – спросил Тургенев.
– Да, платим по тридцать два рубля с ривицкой души; прежде меньше платили, да недавно граф увеличил оброк. Брату еще хуже приходится. Он на четыре месяца в Петербурге нанимает за себя работника и платит ему восемьдесят рублей, а восемь месяцев, воротившись, опять по три недельных дня на барщине, – это чтобы старые долги за отца его сиятельству заплатить извозчичьей выручкой.
– Как же вы живете? – спросил Николай Тургенев.
– Вот сына отняли да продали господину Альбрехту.
– Слышал о таком, – сказал Николай Тургенев.
– Как мы живем, как не помираем, одному богу известно, – продолжал крестьянин. – Как продали моего парня – нет работника в доме. Прибежит в праздник от господина Альбрехта – его деревня в четырех верстах от графской усадьбы – и давай просить хлеба. Никогда у них своего хлеба нет.
Николай Тургенев обратился к брату по-французски:
– Как не противиться таким помещикам уничтожению рабства? Что такое Разумовский? Я часто вижу эту глупую и безобразную образину на набережной и на бульваре: гуляет, ходит, чтобы с большею жадностью есть и лучше спать. В других государствах эти тунеядцы коптят небо без непосредственного вреда ближним – здесь они угнетают их, чтобы, чтобы... черт знает на что и для чего и в особенности почему. А этот Альбрехт, с пребольшим пузом, играет ежедневно в карты, в клобе, и фигура его цветет глупостию, скотским бесчувствием, эгоизмом!
Расплатились с извозчиком. Вошли к себе. Встретили Лунина и Чаадаева, расположившихся без хозяев. Лунин, молодой, блестящий, только что приехавший из Парижа, Чаадаев с оголившимся черепом и живыми, необычайно блестящими глазами, очевидно, беседовали уже долго и на Тургеневых посмотрели словно на какую-то помеху для разговора. Здоровались, приветствовали друг друга.
– Сенаторы! – кричал Лунин. – Прямо сенаторы!
32
Для того чтобы увековечить эту породу (франц.)
– Перестань, Лунин, – говорил Чаадаев. – Хоть к этим-то не приставай – они не нынче-завтра поскользнутся на дворцовом паркете. Сенаторами им не быть.
Раздался звонок. Старуха Егоровна доложила, что пришли господин Муравьев, господин Яков Николаевич Толстой, господин Всеволожский и Пестель.
– Как это вы сошлись у двери? – спросил Александр Иванович.
– Вопрос негостеприимный, – ответил Всеволожский.
– Почему негостеприимный? – возразил Александр Иванович. – Напротив, я страшно рад видеть Павла Ивановича и...
– А нас он не рад видеть, – сказал Яков Толстой.
– Да нет, всех рад видеть. Придется иметь большой разговор о деле.
Яков Толстой подошел к Чаадаеву.
– Какие вести от Пушкина? – спросил он.
– Пишет редко, – ответил Чаадаев, – но написал кучу прелестей.
– Это вам он писал? – спросил Яков Толстой:
Товарищ, верь, взойдет она,Заря пленительного счастья,Россия вспрянет ото сна,И на обломках самовластьяНапишут наши имена!– Да, мне, – ответил Чаадаев. – А что?
– Мне он написал другое, – ответил Яков Толстой:
Поверь, мой друг, она придет,Пора унылых сожалений,Холодной истины заботИ бесполезных размышлений.– Меня это не удивляет, – сказал Чаадаев, – уПушкина зоркий глаз, я ему верю: разным людям – разная судьба.
Подошел Лунин.
– Ну, так что это за случай в Семеновском полку? – спросил он, продолжая разговор.
– Да, я не кончил, – сказал Чаадаев. – Ведь командир полка Шварц – это совершенная скотина. Из-за его самодурства самый грамотный, самый скромный и, сказал бы я, самый гражданственный полк сейчас раскассирован.
– Правда ли, что там была читка запрещенных книг с офицерами? – спросил Яков Толстой.
– Не думаю, – сказал Чаадаев. – В солдатской лавочке, правда, продавали книги. Дело, конечно, в том, что Аракчееву не нравился товарищеский дух полка, тесная дружба с офицерством; на фоне событий в Неаполе и Пьемонте полк показался ему неблагонадежным. Они нарочно провокатировали движение возмущения, вместо внесения спокойствия. А когда первую роту посадили в крепость, то весь полк отказался выходить из казарм до полного воссоединения с первой ротой. Солдат, голодных и измученных, отвезли в Финляндию и заключили в Свеаборгскую крепость.