Повесть о Гернике
Шрифт:
Сейчас-то в этих белых четырех стенах моей монашеской кельи могу с уверенностью сказать, что все мои хронические ночные кошмары, доктор Арростеги называет их как-то по-научному, начались именно тогда! По просьбе матушки-настоятельницы доктор лечит сестер в монастыре. Он очень постарел, сгорбился, стал таким молчаливым. Он очень изменился после смерти доньи Консуэло. Они все-таки не выдержали, вернулись домой, а вскоре она умерла. Во что только превратилась наша Страна Басков! То, что Консуэло увидела, и убило её. Сам доктор мне сказал : "Все мои коллеги сошлись на диагнозе рак, но я-то знаю, что убило ее". Он теперь занимается мной, моими бедными ногами. Все, как у мамы. Доктор говорит, что ноги у меня абсолютно здоровы, что лечить надо голову, а не ноги. Вот оно как.
Помню, я проспала весь день и всю ночь, после того как Горка вколол мне лошадиную дозу успокоительного.
Это он, подлый колдун, все так подстроил, из-за него я лишилась семьи, он погубил мою жизнь. Он мог этого не допустить, но он ничего для нас не сделал. Эгоист... бесчеловечный эгоист... Ему главное было нарисовать свою "Гернику". Он нас использовал, ради своей славы принес в жертву! Это чудовище превратило и нас в чудовищ. Во мне просыпается бешенство, ненавижу, ненавижу его!
Взгляд его выслеживал, высматривал меня в моем кошмаре... не то он, не то бык... все мерил, вымерял, взвешивал мое отчаяние, все приглядывался, решал - умереть мне или выжить... Ну да, помню, где-то я уже видела этот взгляд... Горка давно ещё показывал мне фотографию Пикассо в одном из парижских журналов. Мэтр стоял как раз в испанском павильоне выставки. Он в шляпе, низко надвинутой на лоб, в двубортном костюме, галстук-бабочка, сигарета в руке. Ничуточки не похож на художника. Поразил меня его взгляд, такой холодный, безразличный, не то надменный, не то ироничный.
Я испытываю неистовую злобу, ненависть к нему. Чувствую, буду ненавидеть его до конца дней своих.
От Горкиного успокоительного, подавившего мою волю, я пребываю в наркотическом опьянении, где мне мерещится Бог весть что. Я кидаюсь на Мэтра, кляну, осыпаю бранными словами. Моя злоба нисколько не становится меньше, а лишь нарастает по мере того, как я выплескиваю её. Кричу: узурпатор, захватчик, обманщик, заговорщик. Только он остается все таким же безучастным и высокомерным. И вдруг тихим бесстрастным невозмутимым голосом, слышу, говорит: "Бедняжка рехнулась!" Какое-то предчувствие?! Да-да... В тот день... Но почему я тогда, два года назад, двадцать шестого апреля, не разглядела, не заметила его рядом? Он следил за нами, караулил наши судьбы... Иначе откуда бы он все это знал? Откуда?! Знает ведь все, как кто из моих погиб, как меня носило по городу, кидало в разные стороны, как карабкалась по завалам в полном отчаянии, не помня себя! А эта лошадь, которой пропороло живот куском арматуры у Фериала, у скотопригонного рынка? И наконец, этот бык, этот безучастный наблюдатель разрушения и смерти! Глядит на меня так... как Художник, как этот самый Пикассо! В тот день он там был, был на улицах объятого пламенем города, этот бык... я узнала его, узнала его взгляд, это был он! И глядел ведь точно так же, как на фотографии. Такой... бык... мужик, вояка! Та же мощь, сила лютая... Ему дела, видите ли, нет, он верховенствует, его не пугает, не страшит кровь, он безразличен к ужасам этой чудовищной бойни.
Пикассо-Бык занят только собой, тем, что сделает, нарисует, сотворит, лишь бы запомнили, лишь бы оценили, лишь бы сохранилась о нем память в истории искусства. Вижу его в своих кошмарах. Он весь красный от крови и огня Герники того рокового дня. Проклятый колдун навел порчу, это он напустил на нас силы тьмы... Это он так распорядился нашими простыми человеческими жизнями. Эта пронзившая мой бедный мозг мысль преследует меня, становится моим наваждением. Он отнял у меня все, раздавил, уничтожил всю мою семью. Все подстроил: захотелось ему посмотреть, порисовать с натуры! И почему выбор пал на нас, на мою бедную семью? Он нас выслеживал, собирал вместе. Он заставил Тксомина вернуться, отправил бедную Айнару забрать Орчи, мальчика моего, из школы, он парализованную мою мать поднял с постели, всучил ей лампу, так ему, видите ли, захотелось... Запалил, словно лучину, несчастную мою сестру, бросил вниз на мостовую лететь живым пылающим факелом! А теперь ещё и отнимает у меня рассудок ...
Пикассо понадобились наши несчастные растерзанные тела, чтоб смастерить, сварганить эту самую его композицию. Справа налево... Так, чтоб все было по порядку.
Много лет спустя, вечером, помолившись Пресвятой Деве Марии, прежде чем погасить лампу у изголовья, часто вспоминаю с тихой, светлой радостью Горку, всякий раз с благодарностью. Как он все последующие дни настойчиво, терпеливо пытался меня переубедить. Хотел избавить, освободить меня от моего злого недуга, хотел вырвать, извлечь, вырезать его из моего бедного сознания, как удаляют злокачественную опухоль! Он прочел все, что только можно прочесть о "Гернике". Картину художнику заказало испанское правительство ещё за год до бомбардировки. До 26 апреля у него не было ещё готового замысла будущей картины. Случившееся сработало, как детонатор, взорвало воображение художника. Уже первого мая он неистово рисовал, не помня себя, делал один набросок за другим. Художник уже давно жил во Франции, в Испанию не ездил с тех самых пор, как началась гражданская война. Вполне возможно, в Гернике он никогда не был.
Эти лица, белые меловые лица, два античных женских профиля, которые я принимала упорно за нас с мамой, были написаны с одной и той же женщины, в которую был влюблен Пикассо. Звали её Марией-Терезой. Для двух других карикатурных уродин, в которых я невесть от чего признала Кармелу и Айнару, моделью якобы послужила подруга Пикассо, его сожительница - Дора Маар. Однако как же художник жестоко расправлялся на своих картинах со всеми женщинами, которых любил! Горка говорил, что рисовал он исключительно своих женщин, женщин, которых любил!
Орчи, умерший на руках у Айнары? Горка к этому тоже основательно подготовился, притащил мне альбомы, кучу фотографий, открыток, все с очень похожими рисунками того самого Пикассо. А уж про быка и лошадь... Тут и говорить не приходится, это я только такая невежда и не знаю: Пикассо не меньше, чем Гойю, увлекала тавромахия. Горка вычитал, что ни одному журналисту, ни одному искусствоведу так и не удалось выведать у художника, разгадать тайну его символики. Иной раз он, развлекаясь, разыгрывал своих интервьюеров, давая им миллион прямо противоположных толкований. Допустим, быком была сама Испания, пытающаяся пережить все чудовищные перипетии гражданской войны. Тот самый бессмертный, вечный бык, несметное количество раз погибающий от рук тореадора? Это животное - архетип для испанцев. Ослабленная, поверженная лошадь с распоротым животом? Лошадь вообще слишком часто становится на арене жертвой разъяренного быка. Уж не народ ли это Испании, не те ли мирные жители, которых принес на заклание рвущийся к власти Франко? А может, лошадь - это женское начало, над которым берет верх мужское: бык, чудовище, минотавр... При чем тут погибающие в огне животные Фериала!
Горка даже может назвать улицу и номер дома в Париже, где Пикассо написал эту картину. Он знает массу людей, которые мне скажут то же, что он. Горка предлагает нам вместе отправиться в Париж. Один из его хороших приятелей, баскский поэт, часто бывает у какого-то Элюара. Тот может нам устроить встречу. Горка долго уговаривает меня, говорит: эта поездка последняя надежда. Я должна избавиться от этого наваждения, иначе меня неминуемо ждет сумасшествие.
Только зачем мне все эти его усилия, методы лечения, зачем? Пускай даже и сойду с ума. Эта картина вернула мне мою семью. Пускай даже такой ценой, ценой безумия, я приблизилась к ним. Лечение может все испортить. Любая попытка избавления меня от теперешнего моего состояния - это попытка отказаться от них, предать их. Горка почти сдается, даже вставляет мне в рамочку эту репродукцию из журнала. Так я могу всегда держать её перед глазами, смотреть на моих убиенных, хранить им верность, не забывать. Откуда-то издалека до меня доносится голос, теперь он уже близко, надо мной. Слышу, он приказывает мне: "Вернись в Гернику! Там твое место. Вернись, вернись!"