Повесть о любви и суете
Шрифт:
Не может быть! — еле слышно выговорила Катя после долгой паузы.
Как раз может, ответил я, потому что Британия — это не Россия или Америка: пистолеты или автоматы мало кто коллекционирует. Запрещено.
Катя имела в виду другое.
Телефона Анны она мне дать не могла, поскольку, мол, Анна находится уже где-то на Урале.
В пожизненном заключении.
Несмотря на деньги Цфасмана, ялтинский суд не внял её клятвам, что Гурова убила не она. И действительно: был и мотив убийства — месть за объявление о разводе, и прецедент — перед самым возвращением в Москву Гурова нашли
Адвокат Анны убеждал присяжных, что сам по себе ни мотив, ни прецедент не является неукоснительным доказательством вины. И что Гурова, мол, убили свои же, банковские. За которыми, дескать, значатся больше прецедентов. И мотив более весомый: коллеги давно уже обвиняли Гурова в том, что он якобы недодал им несколько сот тысяч долларов и слинял в Ялту.
Присяжные, впрочем, поверили прокурору: на рукоятке ножа, точнее, отлитого в Канаде кинжала, кроме иных следов были ещё и отпечатки с пальцев Анны.
35. Между нормальным и ненормальным разницы нету
Больше об Анне Хмельницкой я никогда ничего и не слышал. Но история про неё заканчивается не на этом.
Эта история, как я уже рассказал, вспомнилась мне случайно и недавно. В английском курортном городе Брайтон. Точнее, в католической церкви отца Стива Грабовского. В которой я оказался случайно же.
В Брайтон, однако, прибыл в командировку на съезд консерваторов. Будучи уже консерватором и сам. В той лишь, правда, степени, в какой с каждым днём понимать мне хочется всё меньше вещей. Только главные и нормальные. А главного и нормального в новом мало.
В Брайтоне помимо прочего я надеялся дописать последнюю сцену той самой повести о Стиве Грабовском, к которой приступил в баре сочинского аэропорта. Грабовски был поляк, не имел ничего общего с брайтонским священником, жил в Нью-Йорке, зарабатывал мало, но до определённого времени никого не убивал. Существовал на зарплату завхоза в одном из жилых домов Манхэттена и мечтал написать хорошую повесть.
Написать не удалось ему даже плохую, поскольку в этом доме произошло убийство, к которому Грабовски, как я уже сказал, не имел никакого отношения. Убили негритянку, которую завхоз едва знал, хотя по ряду признаков — в том числе по отпечаткам пальцев — заподозрили именно его.
Следователь быстро обнаружил мотив, который вполне мог толкнуть Грабовского на убийство. Даже если бы он был не поляк, а англосакс. Этот мотив следователю-англосаксу очень понравился ещё и потому, что ему надлежало отвести подозрения от настоящего убийцы, действовавшего по заданию Вашингтона. То есть — от профессионального мерзавца, который служил интересам общества. Причём, расовая принадлежность этого мерзавца никак не уточняется. Дескать — всё равно!
Хотя Грабовски не публиковал пока ни одной книги, он был вполне сложившимся писателем. И хотя писал не детективную повесть, он легко просчитал мысли следователя и пришёл к заключению, что тот может засадить его лишь при помощи трёх других мерзавцев, проштрафившихся перед тем же обществом, но — наряду с другими мерзавцами — проживающих в том же доме.
Подобно всякому хорошему писателю, Грабовски понимал, что в этой Америке — лучшее в мире правосудие из всех, которые можно обрести за честно заработанные деньги. Не располагая, однако, достаточным бюджетом, чтобы настаивать на своей невиновности, и опасаясь поэтому, что суд приговорит его к смерти, Грабовски решил защищаться иными средствами. Тем более, что он не располагал даже нечестными сбережениями. Единственная защита свелась поневоле к тому, чтобы троих мерзавцев, дающих ложные показания против него, как можно быстрее лишить жизни.
Будучи завхозом, Грабовски обладал способностью к последовательным действиям, а как писатель — ещё и воображением. Тех троих мерзавцев он прикончил без особых хлопот. Правда, не всех сразу.
Первого убил в январе, — с тяжёлыми психологическими последствиями. Для себя. Поскольку, впрочем, время подпирало, от этих последствий он скоро избавился, и второго, в феврале, убил без переживаний и излишних сомнений. А третьего, в марте, лишал жизни механически изобретательно и, главное, уже с наслаждением. Чем, естественно, и нанёс непоправимый ущерб собственной нравственности.
Иными словами, Грабовски сам стал мерзавцем. По каковой причине должен был непременно понести наказание в конце моей повести — погибнуть. Так и не написав свою.
Я постановил, что он умрёт от руки настоящего убийцы негритянки, в убийстве которой Грабовского несправедливо обвиняли. Этот настоящий убийца должен был прикончить моего нравственно падшего героя потому, что с первого же дня, параллельно с уточнением и осуществлением плана по убийству троих мерзавцев, Грабовски его искал.
Чтобы доказать обществу свою невиновность. И в конце концов нашёл. Благодаря смекалке и несмотря на профессионализм убийцы.
Последнему я как раз уготовил достойную судьбу: общество обвиняет его сразу и справедливо, и несправедливо. То есть — в убийстве не только Грабовского, но и трёх других мерзавцев. Трудности, впрочем, возникли у меня как раз со сценой умерщвления самого Грабовского. Как бы я его ни убил, он возвращался в жизнь с резонными возражениями против моей воли. Причём, возражения были как философского, так и чисто сюжетного характера. Плюс технические трудности убиения, требующего, как и всякий труд, соответствующей сноровки.
Одним словом, умирать он отказывался. Выкарабкался даже из ямы, в которую профессиональный мерзавец столкнул его с недобрым умыслом — забросав арматурой и залив бетоном.
Сцену с арматурой и бетоном — после просмотра фильма о судьбе потомственного домостроителя — я сочинил в Лондоне, но, уехав в командировку, обнаружил, что Грабовски ухитрился вернуться из ямы к жизни.
С его тёзкой, внуком польского ксёндза и настоятелем католической церкви Стивом Грабовским я познакомился в Брайтоне случайно — напившись с отчаяния из-за неудававшегося мне убийства. На что я ему и пожаловался.