Повесть о любви и суете
Шрифт:
Её это так умилило, что при расставании с семьёй накануне вылета в Москву она прослезилась. На слёзы навёл её Гусев, — не дочь. Ей как раз она обещала скорую встречу в окрестностях Марселя и замужество за таким же приличным французом из евреев.
Прослезилась и Анна. Не из-за прощания с родительницей, которую уже презирала и считала дрянью, а из жалости и любви к отцу.
9. Не там, где пребывает всё, а в другом месте
Тем не менее с его возражениями она не посчиталась, когда через два года после отъезда матери вышла за Богдана. Почему
Анна с мужем поселились в общежитии пищевого техникума, куда она поступила из соображения, что каждые сутки население земли прирастает на большее число людей, чем проживают в Сочи, а натуральное продовольствие, наоборот, иссякает. И что продуктов во всём мире хватило бы только на полтора месяца. Техникум обещал научить не только тому как поспеть за историей, но и как придать искусственной пище свойства настоящей.
Богдан очень удачно нанялся на строительство дачного дома для бывшего сочинца, разбогатевшего на Западе еврея по фамилии Цфасман, который вернулся на родину и учредил два супермаркета.
К этому времени доцент Гусев смирился с утратой и жены и веры, переживая теперь только потерю зубов. Кстати, из-за дурного питания. Услышав, однако, о возвращении Цфасмана, он разгневался, ибо до репатриации в Германию тот считался крупнейшим хапугой в системе городского нарпита. Хотя от обобщений относительно национальности возвращенца Гусев удержался и в этот раз, Богдана он назвал рабом и объявил, будто жизнь пошла не в будущее, а, наоборот, во времена, о которых сам он, родившийся уже при социализме, знал понаслышке.
Молодожёны возмутились. Анна разъяснила отцу, что приличные супермаркеты — лучшая защита от заболеваний дёсен, а Богдан зарёкся, будто старые времена пройдут для него быстро и рабом он будет недолго: как только получит российский паспорт, пойдёт сразу в будущее — в береговую охрану. Если не заметят, что недостаёт ребра.
Доцент прикрыл ладонью пустые дёсна и в недоумении вышепелявил трудный вопрос: кого именно Богдан будет охранять в будущем на этих берегах? И от кого?
Юноша, повторила мне Анна, разбирался во всём и смог бы ответить тестю по-всякому. Сослаться хотя бы на украинских националистов. Но ответил как в лучших песнях: её он и будет охранять на этих берегах, Анну Хмельницкую!
Он и вправду охранял её.
Поскольку время пока стояло невоенное, украинцы Анне не угрожали. Но врагов хватало и без войны. Богдан охранял её, например, от заезжих охотников за любовной наживой, которых Анна раздражала красотой и которые, в отличие от сочинских, не ведали, что он — метатель кортиков.
Ещё, например, от подруг, не умеющих интересоваться главным, а только хлопающих глазами, зашпаклёванными заморской дуростью и сажей.
Или, наоборот, от людей, расписывавших будущее на каком-то самодельном наречии, но ни разу это будущее не видевших.
Или, ещё наоборот, от тех, кто живут без усердия.
Даже — от удушающих воспоминаний о матери во сне или наяву.
Единственное, однако, от чего Богдан не мог оградить Анну — это от того, что находило на неё именно между явью и сном, в тот краткий промежуток, пока,
Потом она не только перестала бояться этого промежутка времени, но в его ожидании и проживала часто своей день. Он обрёл для неё такую же самостоятельность, как явь и сон. Иногда даже казалось, что он — не они содержит в себе главное. Поэтому когда в её жизнь стал входить Богдан, а особенно когда её осенило, будто он и есть её настоящее счастье, Анна насторожилась из опасения потерять этот мир и связанные с ним ощущения.
Она рассказала о нём Богдану. Призналась и в том, что эти ощущения таят в себе скорее печаль, чем радость. То ли заботясь о ней, то ли ревнуя её к постороннему, Богдан внушал Анне, будто от этого следует избавиться, ибо печальное плохо. Она защитилась тем, что печаль эта сладкая.
Сладкой печали, разъяснял ей Богдан, не бывает, а если и бывает, то, значит, это совсем уж дурная вещь, в которой плохому служит даже хорошее. Как если бы вместо всего, что есть и нужно, люди изобрели другие вещи, которые им не понятны. Или которые — против них.
Ни звенящее блаженство любовного утомления, ни, напротив, глухая опустошённость после затяжного бодрствования, ни рыхлая алкогольная хмель или, наоборот, плотный дурман от снотворных таблеток, ни даже скудный зыбкий дым тлеющей в самокрутке конопли, — ничто, чем, по настоянию Богдана, Анна выкуривала из себя «дурную вещь», так ни разу и не помогло ей проскользнуть незамеченной из яви сразу в сон.
Наконец, когда в отрывном календаре Богдан вычитал, что «чёрную немочь» изгоняют напитком из растёртого лука, она, не отвергая и этого названия, покорно натёрла в кружку с водой две луковицы, осушила её залпом, а наутро, задыхаясь от горечи в горле, объявила, что «дурная вещь» с ней в этот раз уже не случилась.
Случилась она, разумеется, и в этот раз. И — каждый раз перед сном.
10. Будни, как всё дурное, существуют сами по себе
Её тоже звали Анна. И тоже Сергеевна. А название города, откуда она приехала в Ялту, тоже — как «Сочи» — начиналось с буквы С.
Внешне ничего общего между ними больше и не было. В отличие от Хмельницкой, у той — по фамилии фон Дидериц, тоже, кстати, мужней — глаза были серые, и, хотя старше, она в общении с людьми была несмелой. Тонкой и слабой была у неё не только шея, но и вся стать, — тихая и незамечательная, какой бывает равнина, тогда как Хмельницкая держалась уверенно потому, что в женской стати публику прельщают холмы плодородия. Впрочем, от обеих веяло чистотой малой жившей женщины.
Анна Сергеевна фон Дидериц прибыла в Ялту вместе с белым шпицем из провинциального С., в котором на время отдыха оставила мужа и дом, обнесённый длинным серым забором с гвоздями. Хотя муж работал то ли в губернском правлении, то ли в земской управе, а в Ялте нежно воняли травы и было много сиреневых теней, её, как всегда, точила тоска по неприходящему счастью.