Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Дядя Иосеф собственной персоной, престарелый профессор, которого движение Херут выдвинуло кандидатом на пост президента Государства Израиль (его соперником был кандидат левых и центристских партий профессор Хаим Вейцман, который и был избран), сам дядя Иосеф прослышал о моем решении отправиться в кибуц и был огорчен и потрясен. Кибуцы, считал он, это — угроза национальному духу, а может, и более того, — ячейки сталинизма. Дядя Иосеф пригласил меня к себе домой для важной личной, с глазу на глаз, беседы: не в рамках одного из наших субботних паломничеств, а — впервые в моей жизни — в будний день. Я готовился к этой встрече заранее, готовился с бьющимся сердцем, и даже написал себе на листочке три-четыре важных пункта. Я собирался напомнить дяде Иосефу, что он сам всегда высоко ценил такое качество, как умение идти против течения, непоколебимость одиночки, отстаивающего свои
Вот так, без всякого напутствия, в день, когда начались летние каникулы, я встал в пять утра, чтобы отправиться на центральную автобусную станцию на улице Яффо. Папа встал на полчаса раньше, чем прозвенел мой будильник, и успел приготовить мне в дорогу (и даже хорошенько завернуть их в пергаментную бумагу) два толстых бутерброда с голландским сыром и помидорами, и еще два — с помидорами и нарезанными крутыми яйцами, а к этому — очищенные огурцы, яблоко, сосиски, бутылка воды с плотно завинченной пробкой, чтобы не пролилась в дороге. Когда папа нарезал хлеб для бутербродов, он порезал острым ножом палец, ранка кровоточила, и перед расставанием я еще успел сделать ему перевязку. В дверях он одарил меня неуверенным объятием, но тут же обнял меня еще раз, очень крепко, наклонил голову и произнес:
— Если в последнее время я чем-то причинил тебе зло, прошу простить меня. И мне ведь, право же, совсем нелегко…
И вдруг он передумал, торопливо повязал галстук, надел пиджак и решил проводить меня до автобуса. Всю дорогу, шагая по предрассветным пустынным иерусалимским улицам, мы вдвоем несли сумку, вмещавшую все мое имущество. Всю дорогу он шутил, сыпал старыми анекдотами и каламбурил. Указал на хасидские источники термина кибуц и интересную близость между кибуцным идеалом и идеей «койнонии» (сообщества) — понятия, берущего начало в Древней Греции (корень этого слова — «коинос», что означает «общество», «публика»). И кстати, именно от «койнонии» появилась и у нас в иврите «кнуния» (сговор, интрига, неблаговидная сделка), а возможно, отсюда же произошло и русское слово «канон»…
Когда я поднялся в автобус, отправлявшийся в Хайфу, папа поднялся за мной, поспорил по поводу моего выбора места, вновь простился, и, забыв по рассеянности, что это не одна из моих поездок на субботу в Тель-Авив, пожелал мне доброй субботы, хотя был только понедельник. Перед тем, как выйти из автобуса, он еще пошутил немного с водителем и попросил его, чтобы на этот раз он вел машину с особой осторожностью, ибо выпало ему везти огромное сокровище. Затем он побежал, чтобы купить себе газету, задержался на платформе, поискал меня глазами и грустно помахал рукой совсем другому автобусу…
57
В конце того лета я изменил свою фамилию и перебрался со своей сумкой из кибуца Сде Нехемия в кибуц Хулда — сначала в качестве так называемого «ученика со стороны» (то есть не из кибуца), живущего в интернате при местной средней школе (называвшей себя из скромности «классы продолжения»). По окончании средней школы, накануне ухода в армию, я стал полноправным членом кибуца. Хулда была моим домом с тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года и по тысяча девятьсот восемьдесят пятый.
А папа, вновь женившись спустя год после смерти мамы, по прошествии еще одного года после моего ухода в кибуц, уехал со своей женой в Лондон. Почти пять лет прожил он в Лондоне, там родились моя сестра Марганита и мой брат Давид, там мой папа научился — в конце концов, с огромными трудностями! — водить машину, там же, в Лондонском университете, завершил и защитил свою докторскую диссертацию «Неизвестная рукопись И. Л. Переца». Время от времени мы обменивались почтовыми открытками. Иногда папа присылал мне оттиски своих статей. Порою присылал он мне книги и всякие вещички, призванные деликатно напомнить мне о моем истинном предназначении: ручки, пеналы, красивые тетради, декоративный нож для разрезания бумаг.
Каждое лето папа приезжал один на родину, хотел проверить, как я на самом деле живу, подходит ли мне кибуц, а также выяснить, воспользовавшись случаем, в каком состоянии квартира и как поживает его библиотека. В подробном письме, посланном в начале лета 1956 года, спустя два года после нашего расставания, он извещает меня:
«… в среду, на следующей неделе, если только это не усложнит твою жизнь, я собираюсь приехать и навестить тебя в Хулде. Я проверил и
В ту среду уроки кончились в час дня. Я попросил разрешения и был освобожден от двухчасовой обязательной работы, которой мы занимались после уроков (тогда я работал на птицеферме). Тем не менее, прямо из класса я помчался, чтобы переодеться в мою пропыленную рабочую одежду, обуться в свои тяжелые рабочие ботинки, после чего добежал до гаража, нашел заводную ручку, припрятанную под сиденьем, быстро завел трактор и, лихо руля, подлетел в облаке пыли к остановке автобуса всего лишь на две минуты позже, чем прибыл тель-авивский автобус. Мой папа, которого я не видел почти целый год, уже стоял там и ждал, заслонив ладонью глаза от солнца и напряженно ожидая, откуда придет к нему помощь. Одет он был, к величайшему моему удивлению, в брюки цвета хаки, голубую рубашку с короткими рукавами, на голове панама, которую в кибуце называли «дурацким колпаком», а всяких там галстуков и пиджаков не было и в помине. Издали он почти походил на одного из наших «стариков». Конечно, то, как он был одет, заключало в себе особый смысл — это было нечто вроде жеста доброй воли по отношению к цивилизации, к которой он относится с уважением, хотя она и не руководствуется его понятиями и принципами. В одной руке он держал потрепанный портфель, а в другой носовой платок, которым вытирал свой лоб. На полном скаку подогнал я к нему трактор, затормозил чуть ли не у самого его носа, наклонился к нему в своей темно-голубой пропыленной одежде кибуцника, занятого на сельхозработах, и с высоты своего водительского места (одна рука на руле, другая по-хозяйски — на крыле трактора) произнес:
— Шалом!
Он поднял на меня глаза перепуганного ребенка, увеличенные линзами очков, и поторопился произнести ответное приветствие, хотя все еще не вполне признал меня. А может, и узнал, но пришел в сильное волнение.
Спустя мгновение он вымолвил:
— Это ты?
И еще через секунду:
— Ты так вырос. Окреп.
И, наконец, он полностью пришел в себя:
— Позволь заметить тебе, что это было некоторой неосторожностью с твоей стороны — эта лихая езда: Еще чуть-чуть, и ты мог меня задавить.
Я попросил его подождать меня там — в тени, а не на солнце, вернул свой трактор марки Мессей-Фергюссон под навес, поскольку его роль в этом спектакле уже была сыграна, и отвел отца в кибуцную столовую. Там мы оба вдруг обнаружили, что я стал того же роста, что и он, и оба мы ощутили некую неловкость, и папа пошутил на сей счет. Он с любопытством ощупал мои мышцы, словно решая, стоит ли ему мне позавидовать, и пошутил также по поводу моей загорелой кожи, сравнив ее со своей белой:
— Негритенок Самбо (книжку про африканского мальчика я читал в детстве)! Ну, прямо, йеменит! (Евреи — уроженцы Йемена отличались особо смуглой кожей).