Повесть о любви и тьме
Шрифт:
Девочка улыбается фотографу. Она выглядит так, словно ей хорошо известна сила ее очарования, и она старательно направляет его лучи в сторону объектива. Мягкие длинные локоны ниспадают на ее плечи и ложатся на платье, они тщательно расчесаны на пробор, образующий справа строгую прямую линию. У нее круглое, пухленькое, веселое лицо, глаза удлиненные и раскосые, почти китайские, полуулыбка витает на ее полных губках. Поверх светлого платья надели на нее курточку, такую же, как у старшего брата, только поменьше, и от того невероятно трогательную. И на ней носочки, доходящие до коленок. Ножки обуты в туфли-лодочки с прелестными пряжками-бабочками.
Мальчик на фотографии — это мой дядя Давид, которого все называли Зюзя, Зюзенька, а вот эта девочка, эта расфранченная
С младенчества и до семи-восьми лет (иногда отец вспоминал, что это продолжалось, по крайней мере, до девяти лет) бабушка одевала его в платьица с кружевным воротником или в плиссированные накрахмаленные юбочки, которые она сама кроила и шила, и в розовые девчоночьи туфельки. Длинные его роскошные волосы, спускавшиеся до плеч, повязывались красными, желтыми, голубыми, розовыми бантами. Каждый вечер мама мыла ему голову нежными, приятно пахнущими растворами, а случалось, и по утрам делала это снова, поскольку известно, что ночные жиры — главные враги здоровых волос, они отнимают у них блеск и свежесть, служат питательной почвой для перхоти. На пальчики надевала ему мама изящные колечки, а пухленькие запястья его украшала браслетами. Когда отправлялись они на одесские пляжи, Зюзенька, мой дядя Давид, ходил переодеваться в раздевалку для мужчин с дедушкой Александром, а вот бабушка Шломит и малышка Лёничка, то есть мой будущий папа, отправлялись в женскую душевую, где мылись со всей тщательностью: «и там намылься, и там тоже, а особенно — там, пожалуйста, намылься дважды».
После того, как родила она Зюзеньку, бабушка Шломит, всей душой, страстно желала дочку. Когда она забеременела и родила то, что оказалось не девочкой, она тут же решила, что плод этот, плоть от плоти ее, кость от кости, и потому есть у нее естественное и непоколебимое право взрастить и воспитать его так, как душе ее будет угодно, по собственному выбору и вкусу, и никакие силы в мире не посмеют вмешиваться и указывать ей, как воспитывать, как одевать своего Лёничку, какими будут его пол и его манеры… В самом деле, у кого есть право вмешиваться?
Дедушка Александр, по всей видимости, не видел во всем этом повода для бунта. За плотно закрытой дверью каморки-кабинета, в своей ореховой скорлупке, дедушка наслаждался относительной автономией: ему даже было позволено самостоятельно вести кое-какие из его дел. Подобно княжествам Монако или Лихтенштейн, ему никогда не приходило в голову совершить глупость, которая могла подвергнуть опасности его хрупкую независимость, — не стоит совать нос в дела соседней обширной державы, распространившей свою суверенную власть на лилипутское герцогство Сан-Марино.
Что же до моего отца, то он никогда не жаловался. Он почти никогда не делился с нами своими воспоминаниями о женских душевых и прочих впечатлениях его «женского» бытия, разве что в те минуты, когда хотел развеселить нас своими шутками.
Однако почти всегда его шутки выглядели как декларация намерений: вот смотрите и оцените, как такой серьезный человек, как я, добровольно лезет из кожи вон, ради того, чтобы позабавить вас.
Мы с мамой приветливо улыбались ему, словно благодаря за старания, а он, воодушевленный, ликующий, даже трогательный, лучился весельем, приглашая нас это веселье разделить и, бывало, преподносил нам два-три анекдота, уже тысячу раз слышанных нами: о еврее и крестьянине, которые вместе ехали в поезде, о Сталине, повстречавшем царицу Екатерину… Тут уж мы смеялись до слез, а папа светился от гордости, что ему удалось рассмешить нас, и в порыве увлеченности сводил в одном автобусе Сталина с Бен-Гурионом и Черчиллем, повествовал о Бялике, столкнувшемся в раю с Авраамом Шленским, и о Шленском, который встретил девушку… Пока, в конце концов, мама со всей возможной мягкостью не напоминала:
— Ты не собирался еще поработать нынче вечером?
Или:
— Вспомни, ты ведь собирался успеть перед сном наклеить вместе с ребенком марки.
А однажды папа высказался в присутствии
— Сердце женщины! Величайшие из поэтов понапрасну пытались разгадать то, что сокрыто в нем. Вот Шиллер где-то написал, что нет во всей вселенной более глубокой тайны, чем загадка женского сердца, и ни одна женщина никогда не раскрыла и никогда не раскроет ни одному мужчине во всей полноте эту тайну. Шиллер мог бы просто спросить меня: ведь я побывал там.
Иногда он шутил, и, как обычно у него, это не выглядело шуткой:
— Конечно же, я бегаю за женскими юбками, как и большинство мужчин, и даже чуть больше других, потому что когда-то у меня было много юбок, и вдруг их у меня отобрали.
Как-то он сказал примерно так:
— Если бы у нас родилась девочка, она, наверняка, была бы красавицей.
И добавил:
— В будущем, в следующих поколениях, возможно, пропасть между полами уменьшится. Эта пропасть обычно воспринимается как трагедия, но, быть может, в один прекрасный день всем нам станет ясно, что это не более чем комедия ошибок.
16
Бабушка Шломит, женщина незаурядная, любящая книгу и понимающая душу писателя, превратила их одесский дом в литературный салон — возможно, первый в мире салон ивритской литературы. Тонким своим чутьем бабушка уловила суть той будоражащей смеси, в которой сочетаются одиночество и жажда почестей, застенчивость и чванство, глубокая неуверенность и опьяняющая гордыня — все то, что заставляет поэтов и писателей рваться из своих комнат в поисках друг друга, тереться в кругу собратьев, задираться, шутить, важничать, прощупывать друг друга, положив руку на плечо или приобняв за талию, беседовать, спорить, выражая свое несогласие легким пожатием плеч, чуточку шпионить, вынюхивая, что варится в чужих горшках, льстить, ссориться, полемизировать, оправдывать, обижать, извиняться, мириться, избегать друг друга и вновь стремиться к общению.
Хозяйка салона, обладавшая тонким вкусом, принимала своих гостей без роскоши, но с чарующей изысканностью: каждому доставались внимание, поддержка, восторженно-любопытный взгляд, сердечное сочувствие, оригинальные рыбные деликатесы, густая похлебка, согревающая зимней ночью, маковые пряники, тающие во рту, и целые реки чая из кипящего самовара.
Дедушка, со своей стороны, со знанием дела разливал ликеры, угощал шоколадом и сладким печеньем дам, а мужчин — крепкими папиросами.
Дядя Иосиф — тот самый, что двадцатидевятилетним парнем унаследовал от Ахад-ха-Ама пост редактора журнала «Ха-Шилоах», ведущего издания новейшей ивритской культуры (сам Бялик редактировал там отдел литературы), — уже занимал в Одессе «судейское кресло» в области ивритской литературы, и приговор его мог любого возвысить или низвергнуть с высоты. Тетя Ципора приводила дядю Иосефа на «балы» в дом брата и невестки, всегда тщательно запеленав его в шерстяные шарфы, укутав в теплое пальто, надев на него шапку-ушанку.
Менахем Усышкин, великолепный, начищенный, напыжившийся, с густым, как у русского губернатора, голосом, шумный, словно кипящий самовар, — при его появлении наступало молчание, все собравшиеся почтительно замирали, кто-нибудь из гостей немедленно вскакивал, торопясь освободить ему место. Усышкин генеральским шагом пересекал комнату, усаживался, развалясь и расставив свои большие ноги, после чего дважды ударял своей палкой по полу, как бы призывая возобновить замершую салонную беседу.
Одним из постоянных посетителей этого дома был также раввин Черновиц, которого все называли «молодой раввин». И еще бывал там историк, молоденький толстячок, который ухаживал когда-то за бабушкой Шломит. Бабушка комментировала это так: «Правда, трудно было приличной женщине сблизиться с ним — он был очень, очень интеллигентным, с ним было интересно, да вот незадача: его воротник всегда покрывали омерзительные пятна, рукава были грязноваты, а в складках брюк порой виднелись крошки, прямо-таки шлюмпер (тут бабушка употребила одесско-еврейское словечко — неряха), шмуцик (на идише — грязнуля), тьфу — да и только!»