Повесть о пережитом
Шрифт:
Образ воронежской Сосновки неотступно жил во мне, покуда стояла в коридоре в своем диковинном наряде лагерная елка. И снова вспоминался Варейкис…
Он тоже в конце двадцатых годов жил на даче в Сосновке: обычный домик в ряду других. По утрам он приходил на станционную площадку, садился в общий вагон пригородного поезда, выбирал место, если оно было свободным, у окна. Читал журнал или книгу. Иногда отрывался от страницы, окидывал широким взглядом едущих с ним в вагоне, прислушивался к разговорам, и опять за чтение. В вагоне все знали, что это — Варейкис, первый секретарь Центрально-Черноземного обкома партии. Но никто при нем не связывал себя неловкостью, никто не докучал просьбами.
На вокзальной площади его ждала автомашина.
Меня по-прежнему тяготила бессонница. Ночью я вставал с койки, взад и вперед ходил по коридору. В одну из таких прогулок заглянул в дежурку. Славка спал, укрывшись с головой одеялом. За столом сидел Достовалов и что-то писал. Увидев меня, виновато улыбнулся.
— Вам тоже не спится, Николай Иванович? — я подсел к столу. — Не стихи ли, грешным делом, сочиняете?
— Нет. Другая тайнопись… Сегодня Флоренский вправлял одному больному запирательный вывих бедра. Года четыре назад случилась беда с человеком. Думал, на всю жизнь калека. А вот чудо сотворилось. Смотрите! Поймете что-нибудь?
Он показал рисунок, который только что тщательно перенес на тетрадочный лист. И пояснил:
— Компрессионная фиксация головки бедра в вертлужной впадине — вот что!
Отодвинув тетрадку, устало потер виски.
— Это даже не чудо. Это подвиг!.. Флоренский рассматривает переломы костей, как раны. Да, да, как костные раны!.. И на практике доказал, что они заживают от вторичного, а иногда и от первичного натяжения. Причем сжатие фрагментов костей не вызывает в них никаких дегенеративных изменений!
Достовалов говорил все это, как мне показалось, с полным пониманием предмета. В каждом слове светилось восхищение заключенным-хирургом, который, поднявшись над личной трагедией, обрел здесь, за колючим забором, силы для научных открытий.
— Хотите, раскрою «секрет» Флоренского? — спросил Достовалов, подняв опухшие веки. — У него существует нравственная формула: «В лагере я прежде всего врач, а затем уже заключенный»!.. Не слыхали, какой был случай?.. Привезли как-то одного с переломленными костями. Прямо с вахты, на носилках, в операционную. И конвоир ввалился туда же, во всей амуниции, чуть ли не с собакой на поводке. Знаем, мол, этих заключенных: прикинутся больными или даже мертвыми и сбегут, отвечай потом… Флоренский увидел его и затопал ногами: «Вон отсюда!» Замахал в воздухе какими-то щипцами и двинулся на конвоира: «Вон! Сейчас же вон!» Солдат выскочил в коридор. Опешил: «Ну и доктор у вас… Вольный он, что ли?..»
Достовалов извинительно сказал, склонившись над тетрадкой:
— К утру поспеть бы переписать…
Крепко пожав ему руку, я ушел в палату.
Спустя несколько дней у меня обнаружился свищ. Я — к Флоренскому:
— А вы уверяли, Перепелкина все сделает отлично!
Он многозначительно посмотрел на меня, пощупал свой острый подбородок, шумно потянул носом.
— Всякое бывает… Вылечим.
Но лежать в корпусе мне не пришлось. Вызвали к главному врачу больницы майору медицинской службы Баринову. Нелестная слава ходила о нем по трассе. Это он однажды сказал: «Прежде всего я чекист, а потом уже врач». От такого не жди снисхождения… Низенький, с выхоленным лицом, злыми глазами и резким, стегающим голосом, Баринов внешне чем-то напоминал уездного брандмейстера.
— Не скоро заживет, — проговорил он, осмотрев свищ. — Но торчать на койке незачем. Работать надо!
Меня перевели из седьмого корпуса в барак для выздоравливающих, назначили статистиком медицинской канцелярии и библиотекарем КВЧ — культурно-воспитательной части, — пришили на куртку и бушлат белые номерные тряпки. Отныне я — № АА-775.
Начались
Ключи от библиотеки мне вручил культорг и художник, крымский татарин Эмир Малаев. Лицо у него желтое, глаза мутные, выпученные. Все в больнице знали, что Эмир — морфинист и ухитряется даже здесь добывать наркотики. Только диву давались: как это ему удается? А секрет был простой: Эмир писал картины для начальников, и начальники сквозь пальцы смотрели на все, что он делал. А недавно его «этапная неприкосновенность» окончательно укрепилась: по специальному приказу он за пять дней написал маслом портрет Сталина-генералиссимуса для управления Озерлага и заслужил высокую похвалу начальства. Лагерного режима для Эмира вроде бы и не существовало…
— В туберкулезные корпуса книг не выдавать, — наставлял Эмир. — Только через старших санитаров. Политическую литературу — исключительно с разрешения кума, иначе — кандей.
Библиотека была больше чем скромная: сотни две книг художественной литературы, преимущественно давних изданий, да десятка три брошюр с докладами и речами. Но зато в библиотеке я нашел то, чему в моих глазах цены не было: подшивки старых газет!
С ненасытностью вконец изголодавшегося человека принялся я листать газеты. Находил фамилии друзей, товарищей по работе, узнавал, что творилось в мире, пока я сидел в тюрьме, чем жила страна. Все шло своим порядком: ставились новые фильмы, пьесы, выпускались новые книги, созывались совещания, конференции, публиковались рапорты побед… Но все это происходило и происходит по ту сторону нашего бытия. Возникало странное и страшное чувство: у себя на родине ты мучаешься смертельной тоской по родине! Со времен Софокла не было на арене человечества подобной трагедии…
Вскочил в библиотеку заключенный Миша Дорофеев. В 1939 году он был секретарем Иркутского обкома комсомола, учился на последнем курсе финансово-экономического института. В больнице он — брат-хозяин. Высокий, светлолицый, в роговых очках, всегда в белом халате поверх ватника, туго натянутого на широкие плечи, в сдвинутой на затылок теплой кубанке, он постоянно куда-то спешил, на ходу бросал распоряжения, измерял больничный двор семимильными шагами, словно подгонял время.
— Здор'oво, братуха! — он сунул мне жилистую, цепкую руку. — Газетки просматриваешь? Наверстываешь упущенное?.. Правильно!.. Ты вот что, друже, запомни: лагерная библиотека — не просто красный уголок, а культурный дот! Ты должен знать, кому и какую книгу дать из этой огневой точки. Надо так, чтобы у невинно осужденного еще больше разгоралась вера в грядущую правду, а справедливо наказанного грызла бы совесть, коль она у него осталась. Соображаешь?.. Ну и отлично. А сейчас, дай-ка мандолину!
Внизу библиотечного шкафа хранились музыкальные инструменты клубной самодеятельности. Дорофеев хорошо играл на мандолине и балалайке, неплохо пел, и когда, по его словам, «находилось окошко» — свободная минута, — забегал в КВЧ побренчать.
Сев на табурет, он взял несколько аккордов и запел:
Скажите, девушки, подружке вашей,Что я не сплю ночей, о ней мечтая,Что всех красавиц она милей и краше…— Эх-хе-хе, дорогуша! — Дорофеев отложил мандолину, уперся локтями о стол. — Ты же понимаешь: я уже двадцатилетним попал в мужской монастырь!.. Ходят тут, черт их побери, докторицы, сестры вольные… Для меня они — что красная тряпка для быка! Честное слово!.. Только бык взаперти!.. Ты не думай, что меня к бабам тянет, так сказать, по законам природы. Клянусь тебе комсомольской честью, ох и хочется же чистой, светлой любви… Чтоб она ворвалась в мою жизнь, как ураган, и перевернула в ней все вверх дном!.. Ты улыбаешься, Борис?.. Скажешь: сантименты разводит! Но ведь ты сам наверняка в своей жизни любил во всю широту души, а? Во всю силу сердца! Любил?..