Повести и рассказы
Шрифт:
Стали торговаться. Я по пуду муки за портрет прошу и по три десятка яиц. Он говорит: пиши за харч, жрать будешь и — довольно.
— Это грабеж, — говорю ему, — вы, гражданин, искусство не цените. Вы, гражданин, не знаете, что знаменитый художник Репин по три тысячи золотом за портрет берет.
— Начхать мне на твоего Репина! Он — Репин, а я — Огурцов. А не хошь, как хошь. Забирай струмент и — дальше.
И стал я его, сукина сына, писать. Жарища стояла адова, то есть такая жара — шесть собак на деревне очумело. Я посадил его, подлеца, у ворот, на самый солнцепек, и велел шубу с шапкой надеть.
— Пошто! Рисуй в красной рубахе, при часах.
— Нет, —
Он сидит, пот градом с него, а я в холодок устроился. Разглядываю его, а он пыхтит: тучный, дьявол, жирный.
— Что же ты, живописец, не малюешь?
— Я физиономию вашу изучаю, очень величественная у вас физиономия, как у воеводы.
Он бороду огладил, приосанился. Я ему:
— Нет, Митрий Титыч, шевелиться нельзя.
— Ну?! Неужто нельзя?.. А меня клоп кусает.
— И разговаривать нельзя. И мигать нельзя: кривой будете, вроде урода. Замрите, начинаю, — и стал подмалевывать.
А в это время муха ему на нос и уселась. Он глаза перекосил, носом дергает, а в душе, вижу, ругает муху, ну прямо живьем сожрал бы ее, а нельзя.
Я говорю:
— Пожалуйста, не обращайте на нее внимания: поползает, поползает да улетит. А то портрет испортите, снова придется.
Гляжу — он губы скривил чуть-чуть и подувает на муху с левого угла. А муха оказалась нежной, не любит ветерок, взяла да и поползла на правый глаз. Мужик моргнул да лапищей как хлопнет. Муха и душу богу отдала.
— Ну вот, — сказал я, — портрет испорчен. Снова.
— Господин живописец, — взмолился он, — нельзя ли в холодок? Шибко жарко, и глазам очень трудно на солнышко глядеть.
— Нет, нет, — сказал я. — Замрите окончательно.
Часика через три я объявил перерыв. Мужик бегом к пруду, шапку на дороге бросил, шубу на дороге бросил:
— Мишка, подбирай! — и, не стыдясь баб, оголился, да ну, как тюлень, нырять да гогочет.
Как пришел он в чувство, за обед сели. Я ем да думаю: «Я те, анафеме, покажу настоящий режим экономии, ты у меня взвоешь».
— А много ли возьмешь, живописец, ежели без шапки, — спросил Огурцов.
— Два пуда, меньше не возьму. Снова писать придется.
— Да ведь ты пуд просил?
— Меньше двух пудов не могу. В шапке ежели — пуд. Не желаете, тогда до свиданья. Я — художник самый знаменитый: всех великих князей писал, двух митрополитов, Гришку Распутина[1]…
— Патрет мне шибко нравится, — сказал Огурцов. — А я тебя не выпущу. Ежели сбежать надумаешь, на коне догоню, раз ты знаменитый. Так и быть, рисуй без шапки.
После обеда хозяин выпил восемь стаканов чаю, надел шубу, перекрестился и пошел:
— Идем, что ли, черт тебя задави совсем. Только ты не серчай на меня, голубок…
Жара была еще сильней. Хозяин шел к стулу, как к виселице. Я разрешил ему говорить за десяток яиц. Говорил он, говорил, болтал, болтал, а пот так и течет с него: шуба волчья, теплая, сам же он, повторяю, тучный.
— Вот до чего упарился… Аж в сапогах жмыхает.
— Ничего, — говорю, — терпите. Великие князья с митрополитами тоже потеют.
Через час у него кровь из носу пошла. Через два часа он вдруг побелел, простонал:
— Кваску бы… — и упал.
Я только написал одну голову. Сходство поразительное, даже сам я удивился. На другой день хозяин отлежался, говорит:
— Дюже правильно личность обозначил. Приятно. А сколько возьмешь, ежели без шубы? А то жарко очень…
— Дорого, — говорю, — пять пудов.
Он ощетинился весь, хотел ударить меня по уху, однако
— Рисуй, сволочь!
Я потребовал плату вперед, посадил брюхана в холодок — в красной рубахе он, при часах, с медалью — и стал со всем старанием писать. Пишу да говорю:
— Один великий князь для прохлады позировал у меня в подштанниках. Ну, за это я дорого взял…
Словом, окончилось все хорошо. Прожил я у кулака два месяца. Мучицы заработал и деньжат. На прощанье кулак встал и сказал:
— А ты все-таки — жулик… Ловко нагрел меня.
Я ответил:
— Другой раз не жадничайте… Вы — человек богатый.
Дома же обнаружил я, что он, проклятая сквалыга, в муку, ради режима экономии, песку подсыпал.
<1926>
ТОРЖЕСТВО
Дядя Силантий, спустив портки с сынишки своего Гараськи, сек его вицей, приговаривая: — Будешь, сукин сын! Будешь! Будешь предсказывать! Будешь?! Зажатая меж коленями голова Гараськи орала на всю деревню, а оголенный зад глядел глуповато в небо и раз за разом крылся красными полосами. Прибежали Гараськина мать, подслеповатый дед, кричали на Силантия: — За что ты? С ума никак сошел! А тот не переставая: — Будешь, паскуда?! А? Будешь?.. Я те покажу предсказывать! Гараська посинел, из рубцов вот-вот проступит кровь. Соседи на гвалт сбежались: — Братцы, хватай его! Силантий выпустил Гараську и тряхнул головой, чтоб откинуть свисшие на глаза космы. — Да как же, — нескладно загромыхал он. — Паскуда такая… Стал предсказывать, что, мол, человек от облезьяны превзошел… — Дезентиришки учат, — прокричала мать, утирая Гараське слезы. — К дезентиришкам все бегает, да в ячейку, — сказал отец и закричал: — Значит и ты, сукин сын, не от матки своей, а от облезьяны? Может, от кошки, али от мыша? Задеру, паскуда!.. Предсказатель об'явился новый… Ах, ты… Подай-ка мне его скорее! Но Гараська вырвался и помчался к речке, охлаждаться. А вдогонку: — Я те так вспишу, год к верху задом сидеть будешь… Я те предскажу. Держи его!
Кто-то засмеялся. Силантий стоял медведем, длинный, лохматый, и ручищи в шерсти.
— Тут не до смеху, — сказал он. — Слыхали, какие слова паршивец-то оттяпал мне? Вроде — кумунист. А всего девятый год пащенку. Вот, так это новый режим. — Ребятенки — фулиган на фулигане… Как кропива растут. — А почему? Школы нет, — сказал Силантий. — Без школы смерть, — подхватили мужики. — Хоть дрянненькая школа будь, все-таки отец Сергий молитвам обучал бы, леригии.
— Братцы! — Силантий скрестил руки на груди. — А давайте-ка в сурьез школу-то. Эвот какой огромадный сруб брошенный, гниет задаром. Ежели дружно взяться — живо сгрохаем. Еще народ подошел. Гуторили до вечера. Порешили: строить. — Мелькали топоры, визжали пилы, подергивая и ухая волокли бревно. Работа кипела. — Пускай-ка нюхнут, чем пахнет, — говорил Силантий. — Школа будет ай-люли. — А то засмеяли нас окружающие деревни, особливо Раменье село, одно званье нам: лесовики. А чем мы виноваты, ежели в лесу живем? — Как при царе лесовиками лаяли, так и теперича: лесовики да лесовики. — Только, чур, молчок, ребята, — сказал Силантий, — чтоб не единая деревня не пронюхала. Мы им нос-то утрем. А окончим, в казну пожертвуем: на, товарищи, получай! Вот какие мы лесовики. А прочие деревни хоть и не лесовики, а школы не желают. В Раменье школу прикрыли, учитель с женой в куски пошел. Вот они, какие не лесовики-то. А мы лесовики. Силантий попыхивал трубкой и сопел от прилива чувств.