Повести и рассказы
Шрифт:
— Партия? О, Господи, да о чем вы?!
— Вам известно, что я коммунист и не могу писать без согласия партии. Я говорил с Фадеевым как дисциплинированный член партии…
— Дисциплина! Дисциплина! Да вы сами себя послушайте. Ведь происходит нечто чудовщное, даже подумать страшно. Девять врачей-евреев обвиняются в заговоре против коммунистических лидеров. Я врач. Я еврей. Я давал клятву Гиппократа. И даже если бы у меня под ножом лежал сам Адольф Гитлер, я бы выполнил долг врача. Неужели вы сами не видите, что это асбурд?
Может, и впрямь не вижу? Не вижу, потому что не с чужих слов знаю, какие помои льют дома на нашу партию, и знаю, что все это сплошная ложь и антисоветская пропаганда. Я знаю, что мы и кто мы — честные и неподкупные люди, только
— Все, что говорят русские, — печально продолжал Ауслендер, — мы всегда принимали за истину в последней инстанции. А это не так. И быть может, то, что здесь говорят о Советах их ненавистники, — правда.
— С этим я согласиться не могу.
— А почему? Потому что они построили социализм? За это нужно прощать им все и видеть в них чудотворцев? Позвольте мне рассказать вам одну историю, Говард, может, это окажется небесполезным. В 1933 году мой университесткий однокашник Луис Миллер стал посылать в Россию медицинскую литературу, прежде всего — периодику. Посылал на имя директора одной больницы в Москве, своего доброго знакомого. И так в течение 14 лет, из месяца в месяц. Представляете, во что это ему обошлось на круг? Одни только почтовые расходы — тысячи долларов. И вот Луис едет после окончания войны в Москву, встречается со своим другом, тот ведет его в какое-то помещение и со слезами на глазах показывает кипы нераспечатанных коробок. Оказыватся, не нашли смелого переводчика. Вы понимаете, что это значит? Это значит, что все это наша фантазия, что мы просто придумали красивую сказку: вчера — рабочий или крестьянин, сегодня — вождь. Ничего подобного. Вся эта чертова партия — сплошное мошенничество; мы сами вбили себе это в голову и приняли за правду. И что получается? Сегодня они просто повторяют Гитлера.
Разумеется, все это не стенографический отчет, но суть разговора я передаю верно. Вернувшись домой, я пересказал его Бетт.
— Ну, и что ты обо всем этом думаешь? — спросила она.
— Не знаю.
— Может, Сталин сошел с ума?
— Может, он всегда был безумцем. Да и большинство правителей — разве не безумцы? Прочитай «Жизнеописания» Плутарха. У него там все сумасшедшие. И Наполеон сумасшедший — по крайней мере, у Толстого. Гитлер тоже был сумасшедшим…
— Ну и что все это доказывает?
— Не знаю. Годами я убеждал себя, что дело не в Сталине и не Джине Дэннисе — мы за веру сражаемся.
— Но для этого вовсе не обязательно быть коммунистом.
— Да, но это — люди, которых я люблю. Это порядочные, отважные люди.
— Естественно, — горько усмехнулась Бетт. — Ведь всех остальных, не-коммунистов, мы от себя оттолкнули.
— Ты хочешь, чтобы я вышел из партии?
— А какое это имеет значение — хочу, не хочу. Ты же все равно этого не сделаешь, верно?
Она права. Не сделаю. Я ведь герой. Ведущий поэт испаноязычного мира пишет оду в мою честь. Я Говард Фаст, белоснежный, незапятнанный — что там еще о героях говорят? Мое имя известно в мире, мои книги читают все, а это кое-что да значит для мальчишки с улицы, которому мать, умирая, сказала: «Будь умницей, Говард». Миропонимание, даже самое поверхностное, дается труднее, чем древнегреческий; и вот, часами не поднимаясь с места, не говоря ни слова, испытывая мучительные головные боли, я пытался понять человека по имени Говард Фаст, а заодно и кое-что другое. И что же это Господь так распорядился, что познание дается только ценою страдания?
Через два месяца умер Иосиф Сталин. Земля к земле, прах к праху и, слава богу, бессмертных нет.
Излагая историю своей жизни, я стараюсь не становиться в позицию судьи, или прокурора, или адвоката. Хотя, конечно,
Нет изначально добрых, нет изначально дурных, есть грязь и несправедливость, и главное — не обижать других. Быть человеком — дело непростое и запутанное; быть пастырем — еще труднее, а мы, как я уже говорил, ощущали себя пастырями. Дело осложнялось еще и тем, что человеческого братства, о котором мы мечтали, на земле не существует, и когда теряешь связь с действительностью, все идет наперекосяк.
С тяжелым сердцем я отправился к Шуллеру и Новику, и пересказал им свой разговор с Ауслендером.
— Ну, и что хорошего, если ты на весь мир раструбишь, что в Советском Союзе процветает антисемитизм? — осведомился Новик.
— Но ведь это правда, а люди должны знать правду. Это важно. Антисемитизм — дрожжи ненависти и убийства. А социализм тут вообще ни при чем.
— Но Россия — социалистическая страна. Единственная в мире социалистическая страна. Это тоже важно.
— Что же, в таком случае мы имеем социалистический антисемитизм.
По-моему, тут-то Шуллер и сказал, что я перфекционист и романтик. Насчет этого не знаю, но что правда, то правда: в те годы я был моралистом — грех, от которого впоследствии избавился. Однако наше руководство-то обвиняло меня совсем в другом. Мои товарищи — художники, артисты, литераторы — так и не примирились с пактом Сталин — Гитлер, но Лионель Берман любые сомнения рассеивал историей о Пите. Пит, итальянец по происхождению, рабочий, человек могучего телосложения, был вожаком коммунистов в Чикаго. Человек это был немудрящий и, когда товарищи, смущенные пактом и сталинским вторжением в Польшу и страны Балтии, пришли к нему с вопросами, он расстелил на столе карту мира и сказал: «Смотрите, на всем этом гнусном свете только одно красное пятно; и если оно становится больше, у Пита никаких возражений не имеется».
Боюсь, все не так просто. Когда все наше руководство оказалось в тюрьме, партию возглавил черный и, провозгласив поход против «белого шовинизма», установил в ней еще более отвратительную тиранию, чем была раньше. Любой черный член партии получил возможность обвинить любого белого в шовинизме, и тому грозило исключение.
Как-то к нам с Бетт зашла одна славная негритянка и пожаловалась, что некий тип склоняет ее к сожительству, а при отказе грозит выбросить из партии.
— Ну и пошли его куда подальше, — посоветовал я.
— Так он пристает.
— А ты не обращай внимания.
Эта женщина любила партию. Именно в партии она познакомилась с белыми, которые относились к ней, как к белой, или, как если бы они сами были черными. Она обрела любовь и вырвалась из гетто. Но встретились ей и мерзавцы. Я все рассказал Лионелю Берману, и он отклкнулся так: «Что ж, бывает. Бывает везде. В том числе, и в партии».
Но я был наивным человеком. Меня не устраивала подобная постановка вопроса: «бывает». Не должно быть, и если какой-то ничтожный деятель требует от рядового члена коммунистической или любой иной организации переспать с ним под угрозой исключения, значит, в этой организации что-то прогнило. Власти клеветали на нас, утверждая, что мы послушные марионетки в руках Советского Союза или что мы стремимся силой свергнутть существующий строй, но была вещь, которую не могли понять ни Эдгар Гувер, ни Джо Маккарти, даже помыслить о ней не могли, ибо и сами были отравлены тем же ядом — ГНИЛЬ ВЛАСТИ.