Повести и рассказы
Шрифт:
Во дворе избы-читальни горели огни и в двух больших котлах кипело варево. Оказалось, что Максим Вологжин, новый председатель артели, позволил по случаю Победы заколоть колхозного барана. Бабы, расположившись на бревнах, чистили картошку. Народу толклось дивно: собралась вся деревня. В помещении составили в один ряд столы и накрывали их тем, кто что принес. А натащили по малости много: капусту, огурцы в глубоких чашках, творог и тарак в кринках, свежедобытую рыбу, тертую редьку, калачики, шаньги, яйца, полпирога с черемухой – не жалели ничего, несли последнее. Один отряд из ребятишек помельче отправили за березовым соком, чтобы было что наливать, если не хватит приношений; второй отряд, постарше, сидел на Ангаре за рыбой. Каждый пойманный ельчик, пескарь,
– Дождались, Надька? – со слезливым, блажным смехом спросила она. Надька, не отвечая, отвела глаза. Настена нашла Лизу Вологжину и обняла ее.
– Ты че, Настена, ты че, – забормотала занятая у котлов Лиза, оборачивая к Настене красное от огня и спокойное лицо. – Радая?
– Радая.
– Ждешь своего Андрея?
– Жду.
Максима она поцеловала, обхватив его принародно руками за шею, и он, сконфуженный и довольный, закричал:
– Кто еще? Подходи, пока Лиза добрая.
– Я те дам добрая! – отозвалась Лиза полушутливо-полусердито. – Я только Настене позволила, да и то взаймы, до Андрея, а боле никому.
Настена тыкалась в людей и дрожащим, услужливым шепотом, смутно и виновато улыбаясь или хихикая, как ненормальная, говорила, не то спрашивая, не то напоминая: «Дождались?» – ничего больше она сказать не могла. Но в этот день все было кстати. Она обнимала, и обнимали ее, она показывала слезы, и ей отвечали слезами; она принималась смеяться – ее поддерживали. Она точно не помнила себя, пораженная редкой душевной болезнью, чувства ее, привыкшие к жизни простой, понятной и надорванные, задерганные лихорадочной пляской, толкающей то плакать, то смеяться, то радоваться, то замирать от жути и страха, а сегодня и вовсе растерявшиеся и загнанные, – чувства ее отказали ей, и она, обычно сдержанная и осторожная в последнее время, знающая отвечать, а не спрашивать, послушно пошла туда, куда ее повело. Впоследствии ей было неловко, что она не догадалась даже помочь бабам и села на готовенькое. Она помнила: почему-то казалось, что этот день – последний, когда она может быть вместе с людьми, завтра она останется одна, совсем одна, в какой-то беспросветной глухой пустоте.
Сели за столы. Максим Вологжин по праву – и как фронтовик, и как председатель – занял первое место. По одну руку от него устроился, конечно, Нестор, по другую – нарочный из Карды, время от времени закрывающий глаза и роняющий голову, но вздергивающий ее снова и снова. Максим, звякнув медалями, поднялся.
– Люди! – тонким, застрявшим внутри голосом начал он, и застолье замерло. – Люди! Я не мастер говорить, сейчас бы нам кого другого послушать. Да и что говорить! Что говорить, когда победили! Не придумали еще таких слов, чтоб сказать. Выстояли, выдюжили и пошли, сломали спинной хребет лютому зверю, проклятому Гитлеру. Я там был, я знаю, что там творилось. Сердце кипит… – Максим набрал полную грудь воздуха и, вздрагивая, выдохнул его. – Вы все знаете. Сейчас все мои товарищи, все, как один, бойцы, кто живой, стремятся домой, чтобы двинуть нашу жизнь дальше. Много у нас потерь. Там, где прошла война, земля поднялась от могил. Земли стало больше, а рук меньше. Что говорить?! Нам ни за что бы там не выдержать без вас, кто оставался здесь. Потому что мужик воюет, а баба кормит, мужик ненавистью на врага исходит, а баба за тыщи верст сердце его собой да семьей мягчит, чтоб не взялось то сердце камнем. Ни черта бы мы без вас не сделали, и не было бы счас этого дня. Великая наша страна, огромадная страна, а без нашей Атамановки не обойтись. И мы там воевали, и вы здесь подмотали. Поднимитесь, люди, взглянем во все глаза на сегодняшний день и на веки вечные запомним его. Не было еще такой войны, а стало быть, не
Застолье поднялось и, звякнув стаканами, охнув единым вздохом, в молчании село обратно. Настена потянулась чокаться с Надькой, рядом с которой сидела, но Надька успела выпить раньше всех. Была она в этот раз на удивление молчаливой, в разговоры не ввязывалась и смотрела вокруг себя пристально и как бы непонимающе, что происходит, почему нарушился порядок мучительных, но уже привычных дней. Для ее жизни, как и для любой жизни, нужен был мир, но теперь, когда он наступил, Надька с тревогой думала о том, что теперь и ясней, резче, безжалостней обозначится счастье одних и несчастье других.
Кардинский нарочный, выпив, опять затянул:
Наша поступь тверда,
И врагу никогда
Не гулять по республикам нашим.
Кто-то ласково осудил его:
– Ой, хороши-ый! Как он домой-то поедет?
– А он это… не придумал, что война-то кончилась? Такой, правда, пьяный. Мало ли что на ум взбредет…
– Я придумал?! – расслышал нарочный и стал подниматься, с трудом поднялся, и в глазах его блеснули слезы. – Я придумал? – спрашивал он, обводя всех отчаянным, умоляющим и возмущенным взглядом. – Вы че это? Вы че это?! – сильней выкрикнул он и задохнулся, не сразу отыскал голос. – Кто посмеет, чтоб придумать! Вы думаете, об чем говорите?! Я к вам скакал… чтоб знали. От своего народа ускакал. Ну, спасибо… Да у кого зла хватит, чтоб придумать? Вы че это?!
Его кинулись успокаивать:
– Да нет, нет, не придумал… Не видно, что ли?
– Кто же, правда, на такое решится?
– Да он приехал-то тверезый. Ему, поди-ка, здесь уж на радостях подали.
– Че зря наговаривать на человека… Шутка ли – двадцать верст отмахал.
– Налейте ему, пускай выпьет, пускай простит нас, бессовестных. И верно, бессовестные какие…
И нарочный, выпив, простил, стал рассказывать, как он сам услышал о победе и как согласился ехать в Атамановку.
– А у нас-то все знают, нет? – громко спросил Максим, потому что шум нарастал.
– Все-е – как не все!
– Такую пальбу открыли – тут мертвые и те узнали.
– А дедушка-то? – вдруг вспомнив, вскинулась Лиза. – Дедушка Степан-то? Он со вчерашнего дня на мельнице че-то ладит. Дедушка-то не знает!
– Дак от выстрелы-то, поди-ка, слыхал?
– Че он слыхал! Он совсем глухой.
– Ой, дедушка-то и правда все еще воюет.
– Надо послать за ним – нехорошо.
Опять завозился нарочный, порываясь ехать на мельницу, чтобы «исполнить свой долг до последнего человека – до дедушки», но его усадили, уговорили остаться. Выскочил Нестор, конь его, на котором он прыгал весь день, так нерасседланным и стоял на дворе, за ним кинулись еще двое парней. Бабы, высовываясь в окна, закричали вдогонку:
– Вы только там ему ниче не говорите. Сюда везите.
– Вяжите и везите.
– Не вздумайте вязать. Ишо помрет.
Снова уселись за столы, снова налили, на этот раз сусла, за которым бегали домой к Иннокентию Ивановичу. Сам он, как все, не понес, выждал подходящий момент и объявил, что у него есть сусло, чтоб каждый знал: Иннокентия Ивановича сусло. Но оно и верно было хорошо – тягучее, обманчиво-сладкое, хмельное. Бабы заахали, зачмокали, взялись вспоминать, как варили его до войны, какие богатые были праздники, с чьих домов начиналась гулянка.
– Нагуляемся еще, бабы, нагуляемся, – крикнул веселый, с красным лицом Максим, поддергивая раненую руку. – Где наша не пропадала! Все будет. Скоро придут мужики…
– Кому приходить-то? – негромко, но внятно, слышно для всех спросила Вера Орлова, вдовая молодайка, оставшаяся с мальчишкой.
– Ну… – замялся Максим, – кто-нибудь придет…
– По моим сведениям, – поднимаясь, доложил Иннокентий Иванович, должно прийти шесть человек. Он отыскал за столом Настену. – Это с Андреем Гуськовым, котрый без вести пропавший.