Поветрие
Шрифт:
Книги такие, недуховного содержания, в монастыре, конечно, были под запретом, и ежели бы кто Максима за чтением такой книги застал, то получил бы он великую епитимью, бил бы поклоны дня три без всякого отдыха прямо на улице – хоть в дождь, хоть в метель. А книга бы, конечно, в печку отправилась. Потому читал он ее тайно, положив поверх Часослова.
Читая книгу эту, вспоминал он о том, что мог бы и он скакать по полям на коне, носить доспехи и поражать врагов мечом булатным или копием. Да вот, не сложилось. Как угодил он тринадцати лет в монастырь, так, верно, и
Раскрыл он сейчас книгу Малориеву на том месте, где Бомейн Прекраснорукий отправляется вызволять леди Линессу из плена Красного рыцаря. Самое это его любимое место было во всей книге. Потому что Бомейн долго жил при дворе короля простым кухонным мужиком, и никто не знал, что он на самом деле рыцарь, пока он подвиг не совершил. В этой истории Максим видел отражение его собственной судьбы: вот он также живет в иноческом чине, а сам – сын боярский, считай, тот же рыцарь. Он все ждал, когда же дождется своего подвига, и вот, видать, дождался, хотя и не совсем такого, о каком мечталось.
Но сейчас чтение, конечно, не шло на ум, глаза скользили по буквам, которые не складывались в слова. Неужели же все вот так и закончится для него? А может быть, убить Меченого да податься в бега? И в лесу ведь люди живут.
Но не успел Максим хорошенько это обдумать, как послышались под окошком кельи торопливые шаги, а тут и дверь скрипнула, так что едва он успел книгу захлопнуть, как на пороге возник отец-игумен.
Был тот весь седой, тощий, сутулый, но было в его манере держаться что-то эдакое, величественное, словно он один что-то такое на свете знает, чего не знают другие. Когда Максим читал в книге про чародея Мерлина, то представлял его похожим на отца-игумена.
Сейчас, однако, этой величественности, как не бывало: глаза у игумена бегали, руки перебирали четки быстро-быстро.
– Благослови, отче, – проговорил Максим робко, подставив ладонь, хоть игумен его и так благословлял – часу еще не прошло. Тот, однако, перекрестил машинально, не глядя на него.
– Почто с огнем сидишь? – спросил настоятель рассеянно, кивнув на лучину.
– Вот… Часослов читаю, – сказал Максим, показав книгу, про себя думая: «Только б внутрь не заглянул, а то, пожалуй, запрет на ночь в церкви, велит класть поклоны, и до Меченого не доберешься».
– Дня тебе, что ли, мало, Часослов читать, – пожал плечами игумен. – А потом у заутрени носом клюешь, того гляди, сомлеешь на молитве, свалишься, грех выйдет.
Максим на это ничего не отвечал – на поучение отвечать не полагалось. В иное время отец-игумен непременно завел бы тут с Максимом обстоятельную беседу о том, что всякому делу – свой час. И что расписание сих часов недаром отцами Церкви утверждено: когда Богу молиться, когда послушания исполнять, когда трапезничать, когда спать ложиться.
Но сейчас игумену, верно, было не до поучений. Только сейчас, когда он поближе подошел, заметил Максим, что тот бледен сверх обычного, и губа нижняя у него словно подрагивает слегка. Сердце
– Впрочем, я не за тем пришел, – сказал игумен. – Ты мельницу знаешь, что за Гремихой, в лесу?
Максим кивнул и взглянул на игумена вопросительно. Мельницу ту он знал, осенью возил туда с Серафимом рожь, что в Гремихе собрана. Вот только для чего она нынче игумену понадобилась? Не рожь же молоть, ночью-то? Да и не время сейчас, июль на дворе.
– Возьми в конюшне Сивку, скачи туда, – сказал игумен. – Скажи мельничихе, что Серафим плох совсем. Пусть пришлет человека… хм… она знает, какого.
– Знахаря, что ли? – переспросил Максим. Известно, что мельники, которые на отшибе живут, многие заодно и знахарствуют, а то и вовсе ведовством пробавляются. Сорока как-то рассказывал, что гремихинская мельничиха по ночам летает по небу на мельничном колесе – голая и простоволосая.
– Ну, да, навроде знахаря, – произнес игумен. – Давай, иди ступай, время дорого. И помни: скажи ей, чтоб поскорее человека этого привела. Упаси Господи промедлить – кажется, дело плохо совсем.
Но Максим помедлил. Он понял, что спросить надо сейчас – или никогда.
– Я на дворе видел человека со шрамом, кто это? – спросил он отца-игумена, стараясь никак не выдать голосом, насколько это для него важный вопрос.
– Что тебе за дело? – удивился игумен. – Человек этот от боярина приехал, по надобности.
Монастырям здешним покровительствовал боярин Иван Петрович Шуйский, имевший в этих местах вотчины. Когда в монастыре говорили «боярин», обычно имели в виду его.
– А надолго он? – спросил Максим.
– Да дня два, должно быть, пробудет, – ответил игумен. – Все, хватит лясы точить. Собирайся скорее, до мельницы путь неблизкий.
«Значит, когда я вернусь, он все еще тут будет», – смекнул Максим, и эта мысль его успокоила. Он не мог бы сейчас ответить, что именно собирается он делать, когда вернется и застанет здесь Меченого. Может быть, случай зарубить его спящим уже и не представится. Но про себя он решил, что не простит себя ни за что, если хотя бы не выяснит, как того зовут и кому он служит. Просто на будущее. Жизнь впереди долгая.
Максим поклонился, сложил книгу в сундук аккуратнее и бегом бросился в конюшню, где жевал овес старенький Сивка – конь, которого еще лет десять назад оставил в монастыре дворянин Хвощов, отправляясь в поход на Литву. Оставил в залог, так как отец-игумен ему денег ссудил на пансырь железный, да в походе том он, вероятно, и сгинул вместе с сыновьями, так как за конем так никто и не явился, отчего и остался он навсегда монастырским.
Максим Сивку потрепал по гриве, стал седлать, достал седло – тоже еще хвощовское, все уж насквозь протертое – приладил, приготовился уж выезжать. Коня он любил, да и конь его, кажется жаловал. Из всех насельников монастыря Максим был единственный, кто в прошлой жизни на лошадях езживал. Батюшка его, еще малого совсем, учил управляться с лошадью – готовил к воинскому поприщу.