Поводыри богов (сборник)
Шрифт:
– Где ты такое видел? Чтобы богов в Волхове топили? – изумился Бул, а Дир нахмурился.
– Не я, найденыш Сновид во сне видал, мне рассказал, дело какое. Как в самом главном святилище, в Нове-городе, свалили Ящера, и Мокошь, и Ладу, а на их место поставили Перуна с громом в руке, в золотых усах… Жертвы ему привели – не кобылку, нет… Ладно, чего про жертвы-то, может, ошибся мальчик во сне… А Сновидом мы его нарекли, потому что сны у него вещие, – потупясь, отвечал Щил и чертил на траве, влажной от ночной росы, громовые знаки, защиту от злыдней, стерегущих опасные речи: зазеваешься, скажешь лишнего, вот и цапнут. Он говорил с другом, не должен был опасаться, и рассказать хотелось – прямо язык чесался, но смутная тревога, словно ночная роса, осыпала сердце.
– Торопишься, Щил! Разболтался, – Дир вскрикнул гневливо, и вилы на ольхе испуганно умолкли. – Дело не в народе. Не того боюсь, что люди взъярятся. Наследник Рюрика рвется к власти,
– Не опасно ли? Ты и так в опале, – осторожно напомнил Бул.
– Волхвов не казнят, – неуверенно ответил кудесник, но все же очертил себя подобающим знаком, а вилы дружно всхлипнули на ветках, и капли слез упали на траву росой.
– Ох, не мудрен, брат, – шумно, как корова, вздохнул Щил. – Решил мир править. Тяжеленько с упорным спорить. Да и найденыш мал, чтобы зло распознать. Намучим зря, взад-вперед по худым временам гоняючи.
– Мал, скажешь? – удивился Дир. – В его лета посвящение в мужи проходят. Когда учитель нас в науку взял, мы только-только на коня садились. А Веремид не дался жалости, испытывал, учил махоньких. Коли не вышло из нас богатых жрецов – не его вина, наша воля. Что до зла, его распознать можно в любые лета.
Булу обидным показалось замечание о богатых жрецах, у Дира выходило, будто богатство – постыдно, хотя он прямо и не сказал того. Глупость несусветная, а не глупость, так высокомерие. Да, высокомерие нищего, конечно. Очень хотелось возразить, но противоречить Бул принялся Щилу, чтоб не догадались побратимы о его обиде.
– В зрелых летах человек детьми повязан, женами. Жены каждая свое почнут гнуть. И мир очень скоро свернется к их спорам, к заботам о семье, о своем положении. Маленьким мир станет у зрелого человека, но вся мудрость уходит на то, чтоб его, такой маленький, сохранить. Тут уж не до общего зла, тут зло только свое, тоже маленькое и настырное. А юный легче на подъем, глядит шире, видит дальше – своего мира нет у юного, вот даль ничто и не заслоняет. Отрок, напротив, больше услышит, ярче увидит, а что не поймет, так мы же растолкуем. Мы же будем видеть все, что покажет Сновид, правильно? Или он пересказывает сон? Как это бывает?
– Дело такое, – не то согласился, не то ушел от ответа Щил.
Злыдни крадутся в траве, прячутся, пока маленькие заботливые берегини, ворча на праздных русалок, пугают лис у ольхи. Растаскивают рыжие мошенницы купальское угощение, топчут черными лапами ватрушки, поскуливают от нетерпения, тыкают острой мордой душистую корочку, раскусывают. Вилы же замерли на ветвях, боятся пропустить хоть слово из важного разговора. Ни лист
Дир тоже ответил уклончиво:
– Время придет, сам увидишь. А найденышу дадим сильный оберег. Может, еще что придумаем…
– Решили, так что отступать, – Бул справился с обидой. Сейчас важнее не дать себя отстранить. Он принялся мечтать вслух, знал, ничто так не привлекает чужое сердце, как обнажение своего собственного, смешное и стыдное выставление своих слабостей.
– Поглядеть другое время до смерти охота, чужих стран много видал, а чужое время не доводилось. Дойдут ли мои былины туда, в будущее, или потеряются? Хорошо бы Сновида кощунником обернуть. Боянам во все времена отворят двери терем и дворец, и живут кощунники в достатке, ей-ей скажу, – Бул стыдливо покосился на бедную одежду своих друзей. – Или не важно, кем он там будет, или он станет невидимым свидетелем?
Опять побратимы не ответили по сути. Щил по обыкновению дурачком прикинулся:
– Ну, набрался слов в грецкой земле! А ухваток того чище! Небось, и квас пить не пожелаешь, и мед, скажешь, у нас не настоялся, подавайте заморского вина! А попробуй-ка на кулачки, как раньше, – кто проворней окажется! Это не то что жен на перине воевать да гусельки перед собранием пощипывать!
И Щил, сам себя разгорячивший незамысловатой речью, без предупреждения кинулся на друга, они покатились по сырой траве, как когда-то мальчишками, много лет назад.
– Погоди, плащ сниму, – просил Бул, мечтая вовсе прекратить бессмысленную и небезопасную возню.
– Ничего, я своего не жалею, и ты не жалей, – возразил Щил; заметил-таки, как брезгливо и смущаясь взглядывал Бул на засаленный мех его плаща. Щил основательно прижал кощунника к земле, но тот изловчился, вывернулся, быстро скинул свой нарядный плащ, вошел в азарт.
Вилы, хлопая темными ресницами, спускаются ниже, чтобы лучше видеть, они поводят глазками, взмахивают широкими рукавами, но скотий жрец увлекся и не замечает босых шаловливых ножек, чуть не упирающихся в его спину. Вилы жалобно вздыхают и, как по команде, ныряют в траву, едва успев схорониться до первого крика петуха. Хорониться надо тщательно и надолго, на целый год до весны. Никого не видеть целый год, только Ящера; ничего не чувствовать, только тьму, холод да ветер, под землею всегда ветер, холодный, скользкий. Ни червяк, ни крот не спускаются так глубоко, разве зеленый русалочий камень-змеевик, но в темноте и камня не видно. А наверху кричит уже рыжий кочет, зовет солнце, трясет резным красным гребнем, играет крыльями, переливаются перья в черном, в красном хвосте. Ночь уходит.
25. Говорит Ящер
Слишком долго спит баба кощунника. Истинно наступает конец добрых старых времен – одной бабы для смуты уж не хватает. А ведь вложить баяну желание тащиться с побратимами в лесную землянку без прислужников, без охраны и без своего добра – да еще с бабой! – стоило мне усилий. Ишь, подлая чернавка, не встанет и росой умыться. Наши-то девки и молодухи на Купалу росой обтираются, домрачеи скатерти по траве волохают, красоту да изобилие прилучают к себе. Вилы дают им миловидности – ненадолго: Ярило, наш местечковый Дионис, сожрет красу на второе-третье лето от свадьбы, вычернит белые шеи, иссушит молочную кожу, опустит груди; остальное довершат муж, работа, приносимые всякую весну детеныши. А изобилия на всех не хватит, но изобилен, богат сам Город, пока принимает мою власть. Я помогаю тем, кто приносит жертвы и кормит меня, иногда убиваю, иначе разуверятся в моей власти. Людишки подчас полагают, что могут сами урвать лучшую долю. Они идут к волхву-простаку, вроде корела, и просят дождя для своих нив или попутного ветра для ладей. Тот поливает из кувшина углы избы, таким манером заклинает земную воду, мысля отворить небесные хляби. Их отворяю я, подземный, не небесный, бог или, напротив, запираю надолго – для них надолго, что для меня лето-другое – если алчется крови сытнее курьей. Мало затворял, мало! Но возиться с липкими облаками – такая морока.
Горят костры, а жара недостает. Гнев мой не может согреться, сетую мирно, как немощный божок малого ручья. Дрыхнет подлая баба, мои деревянные лапы не гнутся, деревянные мысли еле торкаются. Ох, тяжело! Но нельзя оставить людишек этак, без розни. Их сердца разгорчивы, сунь искру и жди.
26
Вместе с рассветом, с простывшим в брюхе у Ящера красным, не опасным пока для взоров солнцем, над поляной отчаянно, как блоха над конопляным веником, взвился испуганный женский визг. Ухнуло в лесу – косматый леший засмеялся, дружно загомонили птицы, возмутились некрасивой человечьей песней. Первые пчелы, ни на кого не обращая внимания, отправились за медом. Потянулся Волхов, намочил волной песок на берегу, ветер зевнул над ольхой – и затрепетали листья. Роса тихо-тихо, незаметно для глаза, полетела кверху, обратно на небо.