Повольники
Шрифт:
— Пил. Буянил. Грабил. Убивал. Срамил.
Боков вдруг вскочил, и не успели часовые опомниться, он уже подмял под себя Лунева, таская его за бороду, и колотил головой о пол.
Сразу всякий порядок нарушил…
Тем суд и кончился.
Рыжебородый прочитал приговор:
— Боков и Нина Белоклюцкая приговаривались к расстрелу за дис… дис… Этакое какое-то слово: дис… дис… и дальше — про Советскую власть что-то. И слова-то такого Боков прежде не слыхал. Да. Пошли слова разные…
Где-то на задах,
Из дома во двор вышли красноармейцы — трое — с двумя фонариками, но посмотрели на небо: на белые полосы, что протянулись с востока, из-за гор, — и потушили фонарики:
— Без них видно.
Не спеша завозились около автомобиля — грузового, похожего на открытый гроб.
Потом из дома вышли еще люди — и между ними рыжебородый — со сна потягивались, ходили деловито, говорили вполголоса, с хрипотцой.
Автомобиль зафыркал, вздрагивая. Тогда рыжебородый сказал:
— Ну, что же, ведите.
Красноармейцы — трое — вернулись в дом, а фонарики оставили у двери, были там долго, автомобиль фыркал нетерпеливо и рыжебородый сурово крикнул в раскрытую дверь:
— Ну, что же там, скоро? Светает уже.
Голос из двери — из темноты ответил лениво:
— Собираются.
— Поторопите.
Вышли — сперва красноармеец с винтовкой в руке, потом Боков — в сером фрэнче («Как он идет тебе!»), галифе, фуражка до самых бровей. Лицо крепкое, каляное.
Ниночка рядом — в черном пальто, из-под пальто — белое батистовое платье, тонкий, тоже белый шарфик на голове, из-под него — пряди волос. В глазах… глаза — копейки… Она не плакала.
По тихим, совсем тихим улицам — где ночные сторожа спали на углах, прислонившись к стене дома или к забору, — в начинающемся рассвете мчался автомобиль. По обоим углам четыреугольного ящика, прямо на заднем борту сидели два красноармейца с винтовками, а у их ног, прямо на полу Боков и Ниночка рядом, и ее черное пальто закрывало черный фрэнч Бокова, а голова прислонилась к его плечу. Впереди еще красноармейцы и рыжебородый с ними.
Цыганской улицей выехали на окраину. Вот крайний дом Вавиловых — во дворе высокая ветла. Боков встрепенулся, вытянул шею. Сейчас вот, сейчас… Вот… Вот… Двухоконный дом… Ставни закрыты. У стены два кривых потрескавшихся дубовых бревна.
Он вспомнил мать, ее встречу с ним и опять сел и будто ослаб весь.
У кладбища на углу, где лохматилась свежая яма, а неподалеку виднелись бугорки — целый ряд бугорков, — автомобиль остановился. Уже светало. Слева, на горе, кладбище — церковь виднеется из-за деревьев, справа — лысый холм, а за ним, далеко, лес. Красноармейцы живо соскочили с автомобиля. И рыжебородый с ними. Все они не смотрели один на другого, хмурились.
— Вылезайте, — каркнул рыжий.
Боков и Ниночка поднялись. Боков большой, как столб, и широкий, Ниночка возле него, кака девочка. Боков спрыгнул. Шагнул раз, два, три, остановился — глаза в землю, лицо каменное. Кто-то догадался, откинул борт автомобиля,
— Будет. Раздеться.
Боков разом умолк. Встряхнулся.
Красноармеец притронулся правой рукой к руке Ниночки и опять сказал раздельно и жестко:
— Будет. Раздеться и вам.
Подошел другой и, молча, сопя, стал грубо и вместе деловито, привычно стаскивать черное пальто с Ниночкиных плеч. Та перестала плакать и сама освободила руки из рукавов, потом сбросила шарфик с головы и в белом платье на момент стала, как невеста.
А другие красноармейцы раздевали Бокова…
Через минуту Ниночка в одном белье, с голыми круглыми руками и грудью стояла среди этих грубых тяжело суетливых людей. Она дрожала, прятала глаза.
— Марш к яме, — скомандовал старший.
Кругом щелкали затворы, и лица — как железо. Ниночка вдруг обняла голой рукой Бокова за шею, поцеловала в левую щеку, возле уса:
— Прощай.
И решительно побежала к яме, накалывая ноги на острые мелкие камешки.
И едва добежала до первых черных комочков выброшенной земли, за ней ахнул залп…
Боков закрыл лицо руками, согнулся и пошел к яме спотыкаясь…
В городе открыто служили благодарственные молебны:
— О избавлении.
Бабы, встречаясь с Митревной у бассейна, говорили ей напрямки и радостно:
— Слава Богу, пристрелили сынка-то твово. Наделал делов, ирод.
И от этих слов каменела Митревна на людях. Молчала. Молча наберет в ведрышко воды и, подпираясь палочкой, пойдет домой. Сгорбленная, старая. А бабы смотрят ей вслед — и злорадство, и жалость в глазах.
И только закрыв калитку, Митревна вдруг преображалась — шла к крыльцу качаясь, плача, порой вопила в голос — старушечьим слабым вопом.
А в тот, первый день она, узнав обо всем на улице, упала вот здесь за калиткой, на пустом широком дворе и лежала долго-долго, одна, теперь в целом свете одна.
Теперь ей некого было ждать.
Вечерами она привычно садилась у окна, смотрела, как за буграми, за пороховушкой — теперь сломанной, только столбы торчали, — садилось солнце, как из-за бугров, поднимая пыль, выползало стадо и пестрыми цветами рассыпалось по склону.
Тени густели, чернели. Надвигалась ночь. А Митревна все смотрела, упорно и вместе равнодушно.