Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху, 1920-1930 годы
Шрифт:
Бывали случаи, когда судьи, прокуроры, следователи, пьянствуя без отрыва от производства, теряли дела, вещественные доказательства и пр.
И. о. народного следователя (слово «следователь» звучало как-то несовременно, и к нему, как и к «судье», приставили, в порядке поощрения, слово «народный») Бауманской райпрокуратуры Александр Ефимович Булычев, получая от начальства дела для расследования, их не открывал. Просто указывал в отчете, что они ушли в суд и все. Зато регулярно посещал пивные. Однажды в пивной на Каланчевской улице уборщица нашла уголовное дело, оставленное там рассеянным Александром Ефимовичем. Дошло до начальства. Пошло расследование. Оказалось, что Булычев и взятки брал, и сберегательную книжку из дела украл. А кончилась вся история пятью годами лишения свободы.
Обрушивались
Иван Потапович Сафонов, помощник секретаря Замоскворецкого народного суда, в апреле 1925 года был осужден на десять лет концлагеря «за участие в контрреволюционной организации, ставившей своей целью свержение Советской власти». В 1929 году он умер в Соловецком лагере. Реабилитирован за отсутствием каких бы то ни было доказательств. Но даже если и представить, что Сафонов и еще несколько таких же «революционеров» собирались и болтали о свержении режима, то заслуживала ли эта болтовня такого жестокого наказания?
Елена Евграфовна Токинер, секретарь Дзержинского районного народного суда, была приговорена к трем годам лишения свободы в исправительно-трудовом лагере за то, что «распространяла клеветнический вымысел о руководстве ВКП(б), органах НКВД и о захвате в СССР власти лицами еврейской национальности».
Еще я хотел бы вспомнить о Григории Константиновиче Рогинском, заместителе генерального прокурора СССР. Его арестовали перед самой войной. Обвинили в связи с правотроцкистской организацией и вредительстве. Вредительство его состояло в том, что он давал необоснованные санкции на арест, не вел борьбу с фальсификацией уголовных дел. И это было правдой. Не понимать этого Рогинский не мог, но в суде заявил: «Виновным себя не признаю». На вопрос судьи, почему он признавался на следствии, ответил: «Держался два года, не признавая антисоветской деятельности, но больше терпеть следственного режима не мог». Потом, запутавшись в собственных объяснениях, все-таки сказал: «Виновен я в том, в чем виновны все прокурорские работники, проглядевшие вражескую работу в органах НКВД, прокуратуры, суда. О нарушениях законности знало руководство Прокуратуры СССР, постановления Особого совещания подписывал сам генеральный прокурор Вышинский».
Нелегко было определить свое место в репрессивной машине заместителю генерального прокурора. Как начальник над подчиненными — проглядел, как подчиненный перед начальством — не мог ослушаться. А что же на самом деле? Был здесь, конечно, и непреодолимый, панический страх перед властью, было и самовнушение, так помогающее творить зло во имя прекрасного будущего, было и стремление удержать свое высокое, обеспеченное и ответственное положение. Все это сплелось в судьбе человека и несло его по течению с надеждой, как всегда, на лучшее.
Если после революции сохранились слова «следователь», пусть даже «народный», «судья», «прокурор», то слова «адвокат» не стало. Слово «адвокат» новая власть не воспринимала. Говорили «защитник», «поверенный», «правозаступник» — только не «адвокат».
Высшая власть в стране, которую поначалу возглавлял бывший помощник присяжного поверенного и среди представителей которой было немало культурных и образованных людей, понимала, что цивилизованное государство, даже отмирающее, невозможно без института адвокатуры, но низы и даже средние слои общества не могли понять, как можно защищать преступников, а тем более контрреволюционеров. Доходило до смешного. Член коллегии защитников Ю. Рост был приговорен «к расстрелу без применения амнистии» за то, что в июле 1919 года получил от подзащитного Бардова 300 тысяч рублей и шантажировал судью Пресненского района Соболева» (так была расценена речь адвоката в защиту интересов своего клиента).
Другому «правозаступнику» повезло больше. Защищал он интересы сына генерала царской армии, в квартиру которого незаконно вселился рабочий и стал к тому же распродавать его мебель. Сначала все шло хорошо, захватчику грозило выселение. Но тот под конец выдвинул последний и самый неопровержимый аргумент:
Такие факты были, конечно, скорее исключением, чем правилом, а вообще-то в то время многие адвокаты высылались из Москвы просто как классово чуждые элементы. Например, Николай Александрович Кропоткин в 1927 году был вынужден из своей квартиры 2 дома 3 в Чистом переулке на три года уехать в Сибирь. Его обвинили в том, что он поддерживает связь с монархистами. Трудно в те годы было интеллигентному человеку не поддерживать связь с какими-нибудь нежелательными лицами, поскольку таковыми он был просто окружен, это были его родственники, друзья, знакомые. Перестать с ними здороваться, разговаривать, встречаться было просто противоестественно и аморально.
Адвокатов не жаловали и судьи. Тот же Мальцев в статье «Советское правосудие», опубликованной в газете «Последние новости», выходившей в Париже, описывает свои впечатления от судебной процедуры, имевшей место быть в одном из районных судов города Москвы. Вот что он писал: «…атмосфера судебного разбирательства носит угнетающий характер, смягчились только внешние приемы председателя и членов суда, позволяющих себе во время военного коммунизма резкие окрики, нестерпимые грубости по адресу представителей защиты, свидетелей и публики. Защитникам на каждом шагу «дипломатично» дается понять, что их присутствие в зале суда допускается лишь для того, чтобы приходящие в суд представители рабочего класса могли убедиться воочию, каким «буржуазным пережитком» является защита, как мало влияют речи защитников на исход судебных процессов».
Увы! Ораторское искусство, которым в России когда-то гордились, которое не только служило обогащению русского языка и оттачиванию мысли, но и установлению истины, пришло в упадок. Оно, при отсутствии принципа состязательности в процессе, стало ненужным. От нехватки слов тупела мысль, от отупения мысли скудело слово. Явление это, надо сказать, удручало не всех.
В романе И. Эренбурга «Рвач», о котором упоминалось выше, судебная процедура начала двадцатых годов изображается следующим образом: «Мы часто присутствовали на судебных разбирательствах наших губсудов или нарсудов и можем, не колеблясь, сказать, что прямотой, честной оголенностью как заданий, так и форм, подвижностью суждений и приговоров, не связанных традициями, они выгодно выделяются среди европейских судилищ, которые к первичной охоте на красного зверя присовокупили красноречие захудалого парламента, парад ярмарочного балагана. Да, у нас судят, а не щеголяют перед дамочками речами, пышными, как балахоны адвокатов, судят всерьез, то с лупой часовщика, то выстукивают, подобно врачу. В этих кропотливых рабочих разборках более, чем где-либо, сказывается природа власти, заботливая суровость государства, ничем не прикрытая…» Что ж, наверное, и такой взгляд на судебные пропессы тех лет имеет право на жизнь. Стыдно, наверное, было тратить силы на красноречие перед бедными, голодными людьми.
В газете «Вечерняя Москва» в то время как раз шло обсуждение адвокатуры. Было это в 1924 году.
В одной из опубликованных в ней статей (автор А. Долинский) описывались типы адвокатов. Например, такой: «…Вкус его воспитан на речах Плевако. Ораторские упражнения почерпывает он из Бобрищева-Пушкина. Жесты — с фотографий Лабири, костюм от модного портного чеха на Петровке», или такой: «…Костюм приличный, но скромный. В петличке значок МОПРа или друзей воздушного флота. Разговор деловой. Знает постановления партийного съезда. Он может в своей речи ввернуть что-нибудь вроде: «У Карла Маркса в «Классовой борьбе во Франции» сказано» или: «Вот что сказал по этому поводу Ильич в речи на съезде водников». Швейцар в суде знает его по имени-отчеству».