Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940
Шрифт:
Эти знаменитые кварталы она помнила по впечатлениям ранней юности, когда шестнадцатилетней гимназисткой провела в великом городе одна почти полгода. Совершенствовалась в языке (по-французски она могла свободно писать, сама перевела на французский свою поэму «Молодец» и несколько стихотворений Пушкина — задача почти непосильная). Но прежде всего старалась глотнуть побольше воздуха, которым дышали кумиры ее юности — Наполеон и последний истинный французский романтик, поэт и драматург Эдмон Ростан.
Ее отец, человек очень широких взглядов и один из самых образованных русских людей, все-таки испытал чувство наподобие шока, когда выяснилось, что в комнате Марины вместо иконы стоит портрет Наполеона. Естественно,
Вечер прошел 6 февраля 1926 на рю Данфер-Рошро 79. Это был триумф Цветаевой, самый несомненный за все эмигрантские годы. В строгом черном платье, присланном из Праги Тесковой, с приколотой на груди бабочкой, символом Психеи, которую греки считали олицетворением Души (Пастернаку в тот же год она напишет — «Пойми меня: ненасытная исконная ненависть Психеи к Еве, от которой во мне нет ничего»), Цветаева читала стихи из посвященной добровольческому движению книги «Лебединый стан». Написанная в Москве, когда полыхала Гражданская война и несколько лет никаких вестей не было от уехавшего к белым, на Дон, Сергея Эфрона, эта книга будет напечатана только в 1957-м, годы спустя после гибели ее автора.
Публики собралось столько, что не хватило бы и самого большого зала. Толпились в проходах, стояли в дверях. Контролеры сбились с ног, кассу брали штурмом. На ступеньке у рояля сидела Ариадна, рядом с нею, тоже на ступеньке, — философ Лев Шестов, а поблизости от него — писатель Алексей Ремизов. Милюкову пришлось уехать — не хватило билетов.
Начинающий поэт Владимир Сосинский, верный цветаевский почитатель, на следующий день писал невесте: поразительно было видеть, что «у многих литераторов вместо зависти — восторг». И подводил очевидные итоги. «Отчетливо проступило: после Блока — одна у нас здесь — Цветаева».
Но уже очень скоро восторг прошел, и хотя особенной зависти к Цветаевой не чувствовалось — даже откровенные враги понимали, что она уж никак не баловень фортуны, — симпатию ей выказывали только очень немногие. Всех остальных она чем-то не устраивала, причем радикально. И как поэт. И как личность.
Люди столь разных взглядов и вкусов, как Адамович, и один из лучших критиков в Рассеянье Владимир Вейдле, и философ Лев Карсавин, и все заметнее советизирующийся Горький, говорили о поэзии Цветаевой примерно то же самое. Отвечая Пастернаку, который восторженно о ней отзывался, Горький писал из Сорренто: «Талант ее мне кажется крикливым, даже — истерическим, словом она владеет плохо… Она слабо знает русский язык и обращается с ним бесчеловечно, всячески искажая его». Карсавин был еще более суров: «Цветаева это что-то распущенное, но еще дебело мещанское, герань не герань, а какой-то цветочек с фуксином». Трудно быть несправедливее.
Промах Вейдле, который обладал почти безупречным вкусом, выглядит и вовсе необъяснимо. В 1928 году он написал о шедевре Цветаевой «Новогоднее», той самой поэме, которую впоследствии Бродский назовет непревзойденным образцом психологической достоверности, услышав в этих строфах «ничем не умиротворяемый голос
Адамовичу такое чувство оставалось несвойственным. Среди всех гонителей Цветаевой он отличался особенным упорством. Сказывалось различие художественных убеждений и школ — он петербуржец, поэт из круга Гумилева, она москвичка, у которой с акмеизмом не было ничего общего, — и неистребимая страсть Адамовича добавить ложку дегтя даже в тех случаях, когда его статьи пахли медом, и, наконец, затаенная личная обида. Для нее был реальный повод — статья Цветаевой «Поэт о критике» в недолговечном брюссельском журнале «Благонамеренный» в 1926 году, а в особенности добавленный к статье «Цветник», который она собрала, перелистывая статьи Адамовича из парижского «Звена», где у него была своя постоянная рубрика. Цветаева поминутно обнаруживала в них сбивчивые мысли, уклончивые оценки, противоречия автора самому себе, словом, явные — для нее — доказательства, что эти статьи пишет критик из неталантливых, неудавшихся поэтов, то есть тот, кто не обладает правом суждения.
Статья была спровоцирована оскорбительным для Цветаевой фактом, что ее стихотворение, анонимно посланное на конкурс, было отвергнуто жюри, в состав которого входил Адамович. Все сочли, что рассорившиеся литераторы просто сводят счеты, и оттого выступление Цветаевой вызвало скандал. Последовало несколько откликов, где ее осуждали за язвительный тон и некорректную позицию. Адамович отмолчался, ограничившись мимоходом брошенным замечанием, что Цветаева напрасно на него гневается и что ее подбор цитат совершенно произволен. Однако не забыл и не простил.
По разным поводам он не уставал напоминать читателям своих еженедельных обзоров в «Последних новостях», что Цветаева, бесспорно, поэт очень одаренный, а если угодно, даже несравненный, однако у нее «полная неразбериха стиля, скудость гармонии» и еще множество прегрешений против идеала художественного совершенства, да таких вопиющих, что не выручает «несомненная „Божья милость“ цветаевского таланта». По сути, та же самая мысль варьируется во всех шестидесяти с лишним отзывах Адамовича о поэзии Цветаевой — он был внимателен, не пропускал ни одной ее публикации. Ему доставляло какое-то изощренное наслаждение снова и снова задавать вопрос с ожидаемым ответом, тут же уточняя, что «вопрос остается без ответа, конечно»: «Что побудило Марину Цветаеву променять живую, неисчерпаемую в богатстве и гибкости человеческую речь на однообразные выкликиванья и восклицания, длящиеся уже много лет и, при всей своей очевидной скудости, поэту еще не наскучившие?» Разумеется, давалось понять, что всему причиной отсутствие настоящей выучки и творческой дисциплины, без которой ничему не служит яркий поэтический дар. К тому же это не совсем самостоятельное дарование, слишком дает себя ощутить преклонение перед Пастернаком, а пастернаковское влияние Адамович всегда считал губительным.
Наиболее четко свои претензии к Цветаевой он высказал в статье «Стихи», в августе 1932-го: молодые поэты многого не умеют, зато отлично понимают, как не следует писать. «Они глядят на Марину Цветаеву, но остаются при прежнем своем недоумении: нет, так нельзя писать, это-то уж ни в каком случае не путь… Лучше молчание».
Цветаева вовсе не почувствовала себя уязвленной. Даже наоборот, восприняла статью как косвенный комплимент себе: «Он совершенно прав, только это для меня не упрек, а высшая хвала, т. е. правда обо мне». Не ею ли было про себя сказано: «Одна из всех — за всех — противу всех!..»