Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920–1940
Шрифт:
Глава вторая
Пути бегства
У Булгакова в «Зойкиной квартире» — этот «трагический фарс в трех актах» осенью 26-го года
В тогдашней Москве многое стало бывшим, даже курица, которую зачем-то содержат в зоологическом саду. Проезжая мимо, Абольянинов прочел на ограде о курице, которая сделалась петухом, и эта новость его доконала: «Вон отсюда какой угодно ценой!» А Зойка спешит с утешениями: «Вы таете здесь! Я увезу вас в Париж! К Рождеству мы будем иметь миллион франков, я вам ручаюсь!»
С гарантиями она поторопилась: парижского Рождества не будет. Его не будет и для новой сотрудницы Зойкиной мастерской, для дивной Аллы Вадимовны. У нее в Париже любимый человек, и ради него, ради больших бульваров, по которым гуляют модницы в ослепительных туалетах, как же она не согласится выполнять в «ателье» понятные обязанности. Тем более всего-то несколько месяцев, не больше, — по вечерам, через день.
Зойкин притон накроют двое из уголовного розыска, которые явились в смокингах, повергнув Абольянинова в отчаяние своими желтыми ботинками. Графа провожают к «воронку» — надо навеки попрощаться с грезами о Париже. Вскоре московским обитателям станет опасно мечтать о заграницах даже наедине с собой.
Действие «Зойкиной квартиры», как указывал сам Булгаков, «происходит в 1924–25 годах». Несколькими годами раньше другие его персонажи добрались-таки до берегов Сены. И там кое-кто из них обосновался с комфортом, как Парамон Ильич Корзухин, товарищ министра торговли в крымском правительстве. Он даже приобрел в собственность парижский особняк, где среди прочего стоит несгораемая касса, битком набитая долларами. Теперь мсье Корзухин старается изъясняться исключительно по-французски, называя своего лакея Грищенко не иначе как Антуаном. Русский язык он находит пригодным «лишь для того, чтобы ругаться непечатными словами или, что еще хуже, провозглашать какие-нибудь разрушительные лозунги».
Париж, который снился еще с киевской юности, Булгакову так и не суждено было повидать. Однако вряд ли догадаются об этом видевшие «Бег», седьмой сон, сцену в доме Корзухина, куда является экс-генерал Чарнота, который за неимением брюк прошествовал по столице мира в лиловых подштанниках. Сцена написана так, словно автор (подобно своему младшему брату Николаю, в будущем известному французскому биологу) сам был подхвачен волной беженцев, устремившейся в «мой недостижимый город», как назван Париж в дарственной надписи на экземпляре «Белой гвардии», подаренном автором в 1928-м Л. Н. Белозерской-Булгаковой.
Она-то как раз знала недостижимый город превосходно, проделав на исходе Гражданской войны обычный беженский путь: французским пароходом, где русские
В его пьесе она показана всего несколькими штрихами, но незабываемо. «Бег» — настоящая панорама эмигрантской жизни со всеми ее преобладающими типами: те, кто, потеряв в водовороте революции абсолютно все, нищенствуют и пропадают, и везучий Парамон, который слагает вдохновенные гимны доллару («золотое дитя» с «божественным сердцем»), и сорви-голова Люська, походная жена Чарноты, а ныне личный секретарь Корзухина мадмуазель Люси Фрежоль. Управлять своим «крысиком» и «жабочкой» она выучилась отменно.
«Крысик» просадит за партией в девятку двадцать тысяч, но для него это, в сущности, пустяк, а Чарноте недолго быть богачом: у таких деньги не задерживаются. Можно без особых усилий представить себе близкое будущее обоих. Мадмуазель Фрежоль, став мадам Корзухиной, тут же примется изменять благоверному направо и налево — «крысик» ей отвратителен. Когда Парамон промотает состояние — а ему на роду написано стать жертвой ловкого шулера, — Люська его, разумеется, тут же бросит и через год-другой окажется на самом дне, тогда как дела Корзухина наладятся: он из непотопляемых. А Чарноте придется осваивать ремесло швейцара в кабаке с неважной репутацией либо ночного таксиста. В Париже между войнами среди таксистов больше всего было бывших русских офицеров — деникинских и врангелевских.
Художественному театру, где репетировался «Бег», так и не дали показать премьеру. Потом о пьесе вообще не упоминалось при жизни писателя. Первыми — через семнадцать лет после его смерти — «Бег» увидели зрители волгоградского театра. Однако Булгаков писал «Бег» не для потомков, а для современников. Из писателей, оставшихся в России после революции, он раньше всех почувствовал и — насколько было возможно для подцензурного литератора — передал, каким страданием и унижением оказался бег, пусть Чарнота старается найти что-то комичное в общей трагедии или хотя бы в собственной участи («Я — Вечный Жид отныне! Я — Агасфер, Летучий я голландец! Я — черт собачий!»).
«Бег» не пропустили ни в печать, ни на сцену, четко объяснив, что для советских авторов эмиграция — запретная тема. Касаться ее можно было, лишь вооружившись пером, приравненным к штыку, и обличая «эмигрантскую нудь», «эмигрантские сплетни», а вслед за тем саму «столицу столетий», где юная уборщица губит молодость, «в клозетной шахте по суткам клопея», а работница, которой поезд отрезал ногу, стоит, когда «время распроститучье», на углу бульвара, дожидаясь богатых клиентов с пресыщенной фантазией.
Маяковскому, сочинявшему эти хлесткие стихотворные памфлеты, было не понаслышке известно, что бег — всегда драма, даже если в ней случаются фарсовые положения. Он знал, что главный ее сюжет — утрата, причем невосполнимая. В советских журналах он печатал «Заграничную штучку» и «Парижанку», но у него было и пронзительное «Письмо Татьяне Яковлевой». Эти стихи Яковлева увезла за океан в записной книжке, подаренной поэтом. И разрешила полностью опубликовать только через четверть века после того, как их роман закончился. А закончился он еще и (а может быть, прежде всего) из-за того, что «страсти корь», пусть пережитая в очень сильной форме, все-таки отступила перед невозможностью исполнить обещанное: «Я все равно тебя когда-нибудь возьму — одну или вдвоем с Парижем».