Пойте им тихо
Шрифт:
Изгоняемый, пытаясь не столько упрочить, сколько хотя бы объяснить свое здесь появление, Коляня позвал: «Не помочь ли вам чем, Сергей Степанович?» Но тот, не оглянувшись, рявкнул: «Кто еще здесь?.. Уйди!» — и на секунду не отрывающийся знахарь массировал, втирал в умирающего мазь и в параллель бубнил ему, распаляясь все больше, про любовь к людям и про совесть.
Возможно, что именно белый халат, который Коляня позаимствовал у своих знакомцев-онкологов, проникновению в квартиру не помог, а помешал. Хозяйка панически боялась, что знахарю будут противодействовать и что хитрецы врачи так или иначе объявятся и придут взять свое. Она считала, что врачи оперировать (втайне!) вовсе не отказались. Коляня уверял и божился, что он — не хирург и что он только и побудет возле больного «одну-единую минуту», а запуганная и заторможенная женщина ревностно косилась на белый его халат и на портфельчик, она кивала: «Да… Да…» — руками же выталкивала Коляню, не сомневаясь, что скальпель у него именно в портфельчике спрятан и наготове. Коляня топтался и затягивал время у дверей как мог. Через пространство прихожей, а также через дверь той комнаты он слышал голос уже взорлившего и разъярившегося знахаря: «Ну
В другой день из комнаты доносились мягкие, уже по-иному уговаривающие слова Якушкина, старик нудил — подумай, мол, стоит ли тебе, червяку, жить и чем же ты, как человек, такое строгое право жить обрел и заслужил?.. «Ничем не заслужил!.. Я и жить-то не хочу, гад такой!» — с воплем и стоном выплеснулась в ответ злость умирающего, а Якушкин и дальше как ни в чем не бывало нудил и заговаривал болезнь, все не отставал, мучая, и все нашептывал, шаман деревенский. Коляню же вновь выставили за дверь.
Коляню выставили и на третий день — в этот раз с неба капало, — и хозяйка из окна кухни наверняка озленно следила, куда настырный хирург сунется теперь в дождь и в слякоть (с третьего этажа следить ей было удобно, разве что деревья малость мешали). Коляня шлялся возле дома, соображая, не перекусить ли колбасой и хлебом, — тут его осенило (через мысль о еде): он сел под козырьком другого подъезда, смотрел на дождь и ждал, потому что должна же была хозяйка хоть единожды пойти в гастроном. Мысль была из замечательных, но требующих выдержки, — не прошло и трех часов, как женщина вышла и с характерной суетностью засеменила по улице, и точно: хозяйская сумка болталась при шаге в ее руках. Уже темнело. Оцепеневший от монотонного дождя Коляня со скамьи еле встал и, вытягивая шею, смотрел вслед. Как только она вошла в близкий гастроном с огромными окнами и как только ее фигура ткнулась, там и прилипнув, в хвост очереди, Коляня поспешил: не вошел, а влетел в подъезд. Он позвонил. Он звонил непрерывно; он просто воткнул палец в кнопку звонка, своему же пальцу не веря и вполне допуская, что знахарь может погрузиться и уйти (как в лес) в собственные бормотанья, ничего не слышать и дверь не открыть, — но знахарь открыл. «Кто?.. Чего тебе?» — Якушкин, уже и впустивший, смотрел хмуро, память на лица у него устанавливалась не сразу — он видел Коляню и еще не видел. «Не нужен ли сейчас порошок зубной? Две коробки в аптеке купил… Или, может быть, зверобой у вас, Сергей Степанович, на исходе?» — спешил и сыпал словами Коляня, выкладывая сразу и на пороге свои, пусть скудные познания в якушкинстве. «Чего тебе?» — рявкнул знахарь, однако тут, в паузу, больной в той комнате, в светлой, застонал. Якушкин — вполоборота к больному и как бы застыв — ждал повтора.
Коляня вдруг сообразил, что слышал сейчас (оба они слышали) не столько стон, сколько зов: ненавистного Якушкина звали, и Коляня, притихнув, тоже застыл, веря себе и не веря, Коляня видел в выцветших глазах повернувшегося на зов знахаря вспыхнувшее белесое торжество. Неужели чудо… и можно ли, нет ли, не спрашивая, вслед за бухающим Якушкиным, осторожными шагами и не дыша Коляня вошел, просунулся ближе к постели, но чуда не увидел. Напротив, увидел мощи. Больной был краше и даже много краше тех, кого кладут в гроб, Якушкин как раз сдернул с него одеяло: то ли смотрел, то ли просто задумался, тупо уставившись на этот скелет в усталой заторможенности врачевателя. Вдруг оглянулся. Глуша голос, с мрачной требовательностью он велел Коляне: «Помоги-ка поставить его» — и мотнул головой (в сторону больного). «Конечно, Сергей Степанович, конечно, — Коляня заторопился. — Но можно ли его поставить? Он рассыплется…» — «Не бойсь!» — и Якушкин велел Коляне встать рядом, пальцем тыча, он показал, где и как сейчас поддержать. Окостеневшего, они поднимали больного вперехват, как поднимают длинную доску. Тот постанывал, однако Коляня отметил в стонах новизну: плаксивый и хныкающий, больной подчинялся охотно; тянулся он к Якушкину, и только к нему, на Якушкине он и вис, как виснет щенок на собаке, и, конечно, мешал им обоим, смещая центр тяжести. Все же поставили, утыкая в пол расползающиеся ноги, а руки пристроили к спинке высокого стула, специально к нему выдвинутого. В страхе он никак не хотел отрываться от Якушкина, но оторвали — и тогда только вцепился он в спинку стула. Он качался из стороны в сторону, а когда Якушкин и Коляня отступили на шаг, у бедняги, оставшегося один на один со стулом, застучали зубы. «Держись, родной мой, цепче держись — а уж я с тобой… а я с тобой», — приговаривал знахарь. Он дал ему постоять минуты четыре, после чего сделал Коляне быстрый знак — давай, мол, укладывать. «Головка…» — они поняли, что ему неловко, но он еще раз простонал, произнес, и тогда они расслышали: «Головка кружится…» Он лежал в лежку по больницам и дома около пяти месяцев; теперь, когда его подняли силой и поставили чужой волей, сознание уплывало само собой; едва его уложили, он заснул. Рот раскрылся. Дыхание в присвист напоминало писк птенца.
Якушкин, поколебавшись, надумал опорожнить больному мочевой пузырь, — в расслабленности спящего для Якушкина таились, по-видимому, свои и особые шаманские возможности, либо же он попросту использовал кратковременное вертикальное положение тела, чтобы воздействовать на застойность. Обнажив больного, знахарь тер ладонями вдоль ребер и у паха, а затем переливал обычную воду из одной банки в другую и обратно близко от уха спящего; из сна не выпадая, тот передернулся от головы и до самых ног и тут же, звук узнавая, притих, сработало детство, и Коляня уже услышал все усиливающееся журчание: в судно, подложенное
Коляня как бы очнулся. В комнате быстро темнело, в углах собиралась там и тут некая серая нежить, старик же, согнувшийся над умирающим, хрипло, гнусаво, впопад с движениями своих рук запел — ну да, заскрипел (голосом отдаляясь и приближаясь), как скрипят старые двери и старые няньки:
«Уля-гу-угу… Уля-люшеньки… Уля-гу-гуу, маленька-а-ай», — ну да, он напевал, он баюкал. Озноб еще раз прополз по спине и лопаткам Коляни. Коляня оглянулся: он забыл, где он и у кого, — с удивлением обнаружил он под дверью комнаты брызнувшую полоску света. Хозяйка пришла: она ходила в тех комнатах и возилась на кухне. Коляня, себя сдерживая, сам к ней вышел и сам («До свиданья…») удалился, ушел, желая сохранить зыбкий свой статус или хотя бы видимость, что был он здесь, в ее квартире, по делу и был знахарю нужен, возможно, зван. Едва же оказавшись за дверью, Коляня обрушился вниз через четыре ступеньки. Он почти летел. Торопясь по темнеющим улицам и переулкам, Коляня, увидевший чудо, сообразил, что чуда не видел (больной в охотку тянулся к знахарю — не более того), однако ж, взвинченный, поверивший в исцеление, мчался будить, и не кого-нибудь, а А. С. Шилова, — мчался уже и ночью, ночи не замечая. Руки Коляни тряслись, и сердце частило, колотя удар в удар. Вот и дом. Там, конечно, ждали. То есть, конечно, спали.
Андрей Севастьянович Шилов все же встал и, насвистывающий, за ночное вторжение не браня, сделал себе и Коляне чай. Хирург как бы увидел себя со стороны — он решил, почему бы среди ночи не выпить крепкого чайку, а также не выкурить сигарету, а также не поболтать с опекаемым мальчишкой-журналистом. К тому же житейская возникла мысль: заглянуть позднее к жене в спальню, куда сегодня хотя и собирался, но как-то не заглянул.
Коляня был заметно потрясен и повторял: «Он гений! он гений, клянусь вам!» Чай, вкусный и с печеньем, в Коляню никак не лез. В пересказе, нервничая, Коляня сбивался. Хирург пил чай — что-то он слушал, а что-то пропускал. «Не вылечил, нет, но уже остановил рак, Андрей Севастьянович, клянусь вам!» — «Значит, был не рак». — «Но я узнавал. Ведь биопсию делали дважды. Ведь анализы… Рак типичный!»
Коляня, выпросив, заглотнул рюмку водки, руки его все еще дрожали.
— Рак, Коля, штука тонкая — да и в анализах, поверишь ли, случаются ошибки.
— Все равно я потрясен.
— Да ты, Коля, давно потрясен, я уж вижу. Ты хотел быть потрясенным — вот ты и потрясен… И повремени бить в ладоши: больной может не выжить.
Но больной выжил. Якушкин сидел и бубнил возле него двенадцать суток безвылазно, пока не спас, после чего, как и обычно, сменив стиль «сиделка» на стиль «консультант», стал приходить к больному через день и через два — отделяясь.
Больной уже сидел. Даже привставал. Теперь его подкармливали: травы и зубной порошок чуть потеснились, составляя все еще основной продукт, однако на пять осторожных процентов на столе больного появилась гречка и появились постные супцы. Коляне, увы, следить за процессом исцеления так и не удавалось, и если хозяйка с Коляней и с его вкрадчивыми посещениями кое-как смирилась, то теперь против настроился вдруг сам больной.
Смена лица: был он умирающий, а затем лежачий больной, а затем больной сидячий и вяло жующий. Он обрастал плотью, и мало-помалу оказалось, что ему сорок три года и что он мастер в ателье, где чинились стиральные машины; низкорослый мастеришка, недобрый, сквернословящий каждую минуту и мнительный — выяснился человек. Выяснилось, что он живой. Коляня диву давался, какие такие крупицы добра выискивал в этом маленьком, злобненьком человечке Якушкин. Впрочем, Коляня мог быть необъективен. «Не сумею спустить тебя с лестницы — ослабел я, — сообщил Коляне мастер по стиральным машинам, — но молотком по кумполу я тебе врежу». — «За что?» — «А ни за что. Не ходи к нам!» Скрывая свой интерес и извиваясь, Коляня ответил, что пришел он не из прихоти и что ожидает здесь Якушкина: витиевато он намекнул, что тоже болен (болезнью большого города — одиночеством) и что еще неизвестно, кому Сергей Степанович теперь нужнее. Низкорослый и озлобленный мастер до конца его болтовню не дослушал. Мастеришка по стиральным машинам, кое-как доковыляв, порылся в кладовке, вынул молоток — и показал Коляне. Коляня резво ушел, тем и кончилось. И более Коляня не видел исцеленного вплоть до его отъезда: как и обычно, Якушкин отправил выздоровевшего вон из города.
Тот уехал в Западную Сибирь — с ним уезжала жена. Коляня, прибежав, увидел их на перроне: низкорослый мастер стоял на своих ногах, худой, с каплей оставшейся в лице желтизны; Якушкин стоял с ним рядом и бубнил последние напутствия. Коляня тоже постоял рядом. Отъезжающие сделали вид, что Коляню не узнали. Накрапывало.
С вокзала Якушкин и Коляня поехали к Кузовкину, где знахаря ждали. Там было человек десять, был уже и чай.
С вокзала же Якушкин, не прерываясь, продолжал бубнить об асфальте, который людей душит, взращивая в них бездуховность. В метро он не замолкал до неприличия, а к минуте, когда они появились у Кузовкина, старик уже в слове разбух и, разговорившись, вырос до своей излюбленной притчи о старом человеке, который окликает племя, идущее к пропасти. Притча была прозрачненькая: я, мол, самоучка и мало знаю, я только напоминаю, я только окликаю вас.