Пойте им тихо
Шрифт:
Под утро пьяница просыпался, конфузился, но чаще требовал выпивку, и совсем было плохо, если, проснувшись утром в никак не узнаваемом месте, он качал права. Едва Якушкин с утра начинал разговоры о любви к людям, проснувшийся пьяница тоже разевал пасть, всерьез или почти всерьез со злого похмелья крича на Якушкина: «Деньги где? В кармане были деньги!» — «Какие деньги?» — «Рубль был и был трояк. Верни — или я тебе на лбу еще один шрамец пристрою!»
Иногда, бурному началу вопреки, разговор все-таки получался, иногда же Якушкин, сердобольность переборов, пускал в ход руки, а выталкиваемый пьянчуга орал: «В милицию сейчас же заявлю — обворовал меня!..» Уходя, пьянчуга непременно пинал ногами калитку. По-осеннему звонкие штакетины под ударами как бы выстреливали, и, конечно же, соседи из дачи-дома слышали через забор всякое громкое утреннее слово. Якушкин досадовал. Недовольный, непоговоривший, смотрел он уходящему вслед. Шрам, однако, зудел, и к вечеру вновь говорливость
Появлялись — разные. А надолго во флигельке появился один — запойный, мило говорливый пьянчужка Чегодаев, под хмельком непременно раз-другой повторяющий, что он дворянин.
Ему у Якушкина нравилось, и он не считал это случайным: «У нас, Сергей Степанович, с тобой дворянские фамилии», — малорослый пьянчужка охотно протягивал для обозрения маленькие благородные руки. «Погоди, — суетился, — погоди, а ты знаешь ли, что Чегодаев и Чаадаев одна и та же фамилия? мы ведь в паспортах то так писались, то этак». Работал Чегодаев закройщиком, спивался же на те, что «давали в лапу». Шатаясь и выделывая маленькими ногами маленькие зигзаги, он теперь уже сам тащился во флигелек: «Переночую… Пусти, Сергей Степанович, в дом». Пьяный, он боялся жены и вообще побаивался вернуться домой, где взрослые и рослые дети учили отца словом и делом, вправляя ему мозги; особенно же младшенький из любви к маме нет-нет и поднимал на него руку. Равно боялся Чегодаев вытрезвителя, пятнадцати рублей, забираемых там за сервис. «Я, Сергей Степанович, в сезоне нынешнем (имелся в виду сезон хоккейный) в вытрезвителе ни единого разу не был. И не буду. Уж больно я осторожен, верно?» Пьяненький, он долго хихикал — хвастал своей необыкновенной осмотрительностью, опять же приписывая ее неслучайному составу крови.
«Здесь удобно. Здесь живет мой друг-старичок», — загодя и как бы оповещая голосом, кричал Чегодаев у калитки, приводя с собой кого-нибудь еще. Вошедший во вкус, Чегодаев уже и сам приводил во флигелек пьяндыгу, втолковывая ему по дороге о совести и о любви. Вечером — слушали с интересом, страстно. Но когда поутру Якушкин вновь рассказывал им, проснувшимся, как губит человека водка, как обкрадывает змий, лишая главного — любви к людям, у очухавшихся слишком уж пылало нутро, чтобы слушать: хотелось опохмелиться, и вот, нервничая, а иногда злясь, подобранный и приведенный Чегодаевым быстро исчезал, так как выпить у пророка было нечего. Сам же Чегодаев разводил руками: мол, неблагодарный! Чегодаев уходил из флигелька минутой позже, однако за поворотом он тоже прибавлял ходу и, намного опережая своего подопечного, мчался к магазинчику и к опохмелу. Наговорившийся Якушкин счастливо и умиленно глядел вслед им обоим: понимая, что увещеванья его падают как бы в пустоту, он считал, что падают не зря. С женщиной было хуже. «…Раз уж ты ночью воспользовался мной пьяной — отблагодари меня, дай мне выпить! — протрезвевшая, она размахивала кулаком перед самым носом Якушкина. — У, козел седой!» Ей думалось или хотелось думать, что ночью ею воспользовались, Якушкин же, сбитый с мысли о всеспасающей любви, вдруг рассвирепел: «Ты бы спасибо сказала, что не в милиции. Ты же облик потеряла!..» — а женщина, стоя на своем, вновь объявила, что он «козлище», после чего началась громкая ругань друг друга не слышащих. Чегодаев, а также второй пьянчужка, из ночью поднятых, хохотали с тем редким удовольствием, от которого не хочется даже спешить к открывшемуся уже поутру магазинчику. Чегодаев посреди хохота шептал: «Сергей Степанович, дай нам денежек. С возвратом. Слетаем и купим — и разговор наш общий и интересный продолжим, а?» — тут именно Якушкин впал в сплошной крик, вопя, что они погибают, что идут к пропасти и не видят, так уж случилось, что криком, отчасти матерным, излагал он после долгого перерыва притчу об идущих к пропасти и о том, кто их окликает. Чегодаев соглашался и тоже кричал. Женщину из ора и брани увел второй пьянчужка, он был прост и искренен, оскорбляют, мол, тебя здесь, Лидия Игнатьевна, пойдем, что ли. И ушли.
Флигелек Якушкина мало-помалу обрастал всякого рода несчастными и подонками. Двое пьяниц унесли телевизор и, лишнего не запрашивая, продали его в ателье на разлом: телевизор был старомодно-громоздкий, оставшийся Якушкину еще от давней совместной жизни с Марьей Ивановной. Исчезла нехитрая его посуда, продали, исхитрясь, замечательный серый костюм, подарок якушкинцев, и уж совсем непонятно как и зачем исчезла вдруг вся гора отживших книг и брошюр, в которые старик давным-давно не заглядывал, но любить любил. Единственное, что запирал Якушкин в чуланчик, это свой
— Сергей Степанович, дорогой мой, они же вас вконец разграбили.
Якушкин только молчал.
— Не годится, Сергей Степанович… Гоните вы этих зараз! Или же отбор им делайте — не всех же подряд в рай.
Коляня попугал его пожаром, возможно ночным. Якушкин молчал и сопел, был в растерянности: как не умел выбирать он среди больных, так не умел выбирать среди опустившихся. Морща лоб и заметно от неумелости своей страдая, он наконец пробубнил, как, мол, их отличать и надо ли, мол, отличать, если человек, в темноте безликий, валяется в снегу, людям не нужный.
— …Тут уж либо пускать их в дом, либо не пускать.
— Золотые слова! — засмеялся Коляня.
Лукавый, с утра он уговорил старика поехать к Леночке, чтобы помыться, да и просто пожить там день-другой-третий, грея сердце и «общаясь с внучком Вовой». Сам же, сменив пальто на куртку, вернулся во флигелек. Здесь и сидел. Выждавший приход гостей, Коляня устроил почти классическую чистку помещения, выталкивая пьяндыг в шею.
Пьянчуги заявились и на следующий вечер — Коляня, однако, был тут как тут, и вновь случилось небольшое побоище, где Коляне пришлось хорошо помахать кулаками. Суетливый Чегодаев, в ситуации не разобравшись, сначала по-хозяйски яростно лез во флигелек, а потом переметнулся и помогал Коляне, по-хозяйски же, гнать своих собратьев вон. Победа была полной. В сутолоке Чегодаеву выбили мост, сломав в крошку оба зуба, которые мост держали, — с полным ртом крови пьянчужка, обнимая Коляню, плевался и радостно шамкал: отстояли, мол, дом. Коляня, дав пинка, выставил и его. Коляня покурил. Прибрав во флигельке, он флигелек запер, запер калитку и только тогда отбыл. Побоище Коляню освежило и встряхнуло, напомнив общежитское прошлое.
— …Как подумаю, что впереди, — Леночка, всхлипывая, плакала среди ночи, — вдруг отец обезножеет? а вдруг одряхлеет? Мне и на работу тогда не выйти. Он же как ребенок. Он младше ребенка.
Коляня, проснувшийся, обнял ее:
— Между прочим, когда он тебя зачинал (извини, конечно, за грубость), когда зачинал, он ведь тоже рисковал: вдруг бы ты родилась калекой? а вдруг болезнь Дауна?.. Ведь на всю жизнь крест. Он, однако же, не боялся.
— Он и не думал об этом!..
— Но и не боялся. А ты все время чего-то боишься — не стыдно?
2
Чегодаева сменил во флигельке маленький и юркий человечек Зотов, из тех сентиментальных бандитов, что влюблены в ночной засыпающий город.
Именно Зотов в свое время был напарником и вместе с Якушкиным отбывал наказание в тайге, где они и обменялись адресами, работая бок о бок. Прошли уж годы. Выпущенный на свободу Зотов на сибирской стройке заскучал и не ужился, а после первого же приступа острой тоски его неудержимо потянуло в большой город, к ночным окнам. Он отправился. Он прибыл. Ему понравилось, и флигелек Якушкина, пусть затхлый, был очень кстати. Права жить в столице Зотов не имел.
Днем Зотов ходил в кино, вычеркивая из специального своего любимого списка фильм за фильмом, вечером же помогал Якушкину. Подобрав павшего на улице, они бережно волокли его во флигелек — пьянчужка при этом как бы обнимал их обоих повисшими как плети руками. «Здоровый бугай попался», — Зотов отирал пот и просил передохнуть через каждые сто метров. Потихоньку маленький, юркий Зотов пьяных обирал. Растроганный как-то фильмом и исключительно дружбы ради, он посоветовал Якушкину: «Ты, Степаныч, спасать их спасай — а все же пощипывай помаленьку», — Якушкин же сплюнул и, огорчившись, сказал: «Скот ты». Зотов тоже сплюнул. Зотов тоже огорчился и поспешил исправиться: «Да шучу я, шучу». — «Скот!» — «Не огорчайся, Степаныч, — заговорил Зотов в сердцах. — Я же люблю тебя, за тебя душу и тело отдам!» Зотов смахнул с глаз водицу, он и впрямь любил Якушкина, еще в тайге полюбив. Оба сидели после чая и теперь растягивали в молчании время. Оба думали: к чему приведет коротенькая эта размолвка? Зотов курил, а старый Якушкин морщился: не любил, когда рядом смолили, но не мог же он выставить Зотова из флигелька на мороз и пургу.
Зотов еще по тайге, когда работали на бревнах, знал, что старый Степаныч насчет совести задет и зацеплен, однако нынешних размеров этой задетости и зацепленности он не знал. Ясность, впрочем, пришла скоро.
«…Ну и как: отошли, пьяные хари?» — Якушкин, спрашивая, поглаживал шрам.
«А ведь знаете небось, что и где пили, совесть, думаете, спит — но совесть не спит!» — времени не упускающий, Якушкин тут же и затевал с пьянчугами разговор, подогревая им липовый целебный настой. Якушкин подобрал их часов в семь вечера в глубоком зимнем снегу. Они проспали у него во флигельке четыре с лишним часа, лежа на дерюге рядышком, как серые шпалы, — двое мужчин. К ночи очухались.