Поющие в терновнике
Шрифт:
— Вам нехорошо, отец Ральф?
— Нет, почему. — Он посмотрел на окна и вздохнул. — Просто не хочу я идти в дом. Не хочу быть с ней под одной крышей, пока не настал день и не изгнал демонов тьмы. Может быть, я сейчас оседлаю лошадей и проедемся, пока не рассвело?
Рука Мэгги на мгновенье коснулась его черного рукава.
— Я тоже не хочу идти в дом.
— Подожди минуту, я оставлю сутану в машине.
— Я пойду к конюшне.
Впервые она пыталась говорить с ним как равная, как взрослая; он ощутил перемену в ней так же ясно, как ощущал благоухание роз в великолепном саду Мэри Карсон.
— Пепел роз, — сказал он, садясь в седло. — Давай уедем подальше от запаха роз. Завтра в доме от них некуда будет деться.
Он ударил каблуками каурую кобылу и пустил ее вскачь по дороге к реке, оставив Мэгги позади, его душили непролитые слезы. Если б можно было разрыдаться! Ибо лишь теперь, вместе с запахом цветов, которые скоро украсят гроб Мэри Карсон, его оглушило сознание неизбежности. Придется уехать, и очень скоро. Слишком много нахлынуло мыслей и чувств, и все они ему неподвластны. Когда станут известны условия этого не правдоподобного завещания, его ни на день не оставят в Джилли, немедленно отзовут в Сидней. Немедленно! Он бежал от своей боли, никогда еще он такого не испытывал, но боль не отставала. Нет, это не смутная угроза в далеком будущем, это случится немедленно. Ему ясно представилось лицо Пэдди — с какой гадливостью он посмотрит и отвернется. Нет, теперь его, преподобного де Брикассара, уже не будут радушно встречать в Дрохеде, и никогда больше он не увидит Мэгги.
А потом удары копыт, бешеная скачка стали возвращать ему привычное самообладание. Так лучше, так лучше, так лучше. Мчаться без оглядки. Да, конечно же, тогда боль ослабеет, надежно запрятанная в дальней келье архиепископских покоев, боль будет слабеть, слабеть, и наконец самый отзвук ее померкнет в сознании. Да, пусть, так будет лучше. Это лучше, чем оставаться в Джилли и видеть, как она меняется у него на глазах — тяжкая, нежеланная перемена! — а потом однажды еще пришлось бы обвенчать ее неизвестно с кем. Нет, с глаз долой — из сердца вон.
Тогда зачем же он сейчас с ней, скачет по роще, по дальнему берегу реки, среди самшита и кулибы. Кажется, он вовсе не думал зачем, ощущал только боль. Не боль своего предательства — было не до того. Только боль неминуемой разлуки.
— Отец Ральф! Отец Ральф! Я не могу так быстро! Подождите меня, пожалуйста!
Голос звал его к долгу и к действительности. Медленно, как во сне, он повернул лошадь и удержал на месте, так что она заплясала от нетерпения. И подождал, чтобы Мэгги его догнала. В этом вся беда. Мэгги всегда его догонит.
Совсем близко бурлил Водоем, над его широкой чашей клубился пар, пахло серой, крутящаяся трубка, похожая на корабельный винт, извергала в эту чашу кипящие струи. По окружности высоко поднятого искусственного озерца, словно спицы от оси колеса, разбегались во все стороны по равнине
Отец Ральф рассмеялся.
— Пахнет прямо как в аду, правда, Мэгги? Сера тут же у нее под боком, на задворках ее собственного дома. Она должна бы признать этот запах, когда ее туда доставят, осыпанную розами, правда? Ох, Мэгги…
Вышколенные лошади стоят смирно, хотя поводья отпущены; поблизости ни одной ограды, ни деревца ближе, чем в полумиле. Но на берегу, в самом дальнем месте от бьющей снизу струи, где вода прохладнее, лежит бревно. Его тут положили, чтоб было где присесть зимой купальщикам, обсушить и вытереть ноги.
Отец Ральф опустился на бревно, Мэгги тоже села, но чуть поодаль, повернулась боком и смотрела на него.
— Что случилось, отец Ральф? Странно слышать из ее уст вопрос, с которым он сам столько раз обращался к ней. Он улыбнулся.
— Я продал тебя, моя Мэгги, продал за тринадцать миллионов сребреников.
— Продали? Меня?
— Просто образное выражение. Неважно. Сядь поближе. Может быть, не скоро мы сможем опять поговорить с глазу на глаз.
— Это пока не кончится траур по тетушке? — Мэгги подвинулась по бревну, села рядом. — А какая разница, почему нельзя видеться, если траур?
— Я не о том, Мэгги.
— А, значит, потому, что я уже становлюсь взрослая и люди станут про нас сплетничать?
— И не об этом. Просто я уезжаю.
Вот оно: встречает удар, не опуская глаз, принимает на себя еще одну тяжесть. Ни вскрика, ни рыданий, ни бурного протеста. Только чуть заметно сжалась, будто груз лег на плечи неловко, вкривь, и еще трудней будет его нести. Да на миг перехватило дыхание, это даже не вздох.
— Когда?
— На днях.
— Ох, отец Ральф! Это будет еще трудней, чем тогда, с Фрэнком.
— А для меня трудно, как никогда в жизни. У меня нет никакого утешения. У тебя по крайней мере есть твои родные.
— А у вас есть ваш Бог.
— Хорошо сказано, Мэгги! Ты и вправду становишься взрослая!
Но с истинно женской настойчивостью она вернулась мыслью к вопросу, который не удалось задать, пока они скакали эти три мили. Он уезжает, без него будет очень, очень трудно, но все равно ей надо получить ответ.
— Отец Ральф, там, в конюшне, вы сказали «пепел роз». Это вы про цвет моего платья?
— Может быть, отчасти. Но, пожалуй, я больше думал о другом.
— О чем?
— Тебе этого не понять, моя Мэгги. О том, как умирает мысль, которой нельзя было родиться и уж тем более нельзя было позволить ей окрепнуть.
— Все на свете имеет право родиться, даже мысль. Он повернул голову, посмотрел испытующе.
— Ты знаешь, о чем я, правда?
— Наверно, знаю.
— Не все, что рождается на свет, хорошо, Мэгги.
— Да. Но уж если оно родилось, значит, так было суждено.
— Ты рассуждаешь хитроумно, как иезуит. Сколько тебе лет?
— Через месяц будет семнадцать, отец Ральф.
— И все семнадцать тебе дались нелегко. Что ж, от тяжких трудов мы взрослеем не по годам. О чем ты думаешь, Мэгги, когда у тебя есть время подумать?