Поздняя осень (романы)
Шрифт:
Но сильнее всего у него болело не плечо. Не давали ему покоя мысли о Думитру. Перед его глазами в часы бессонницы проходили образы убитых, разорванных на части осколками снарядов, пронзенных штыками, пробитых пулями. Они умирали на его глазах, некоторых он хоронил сам. И каждый раз, когда он накрывал их землей, то чувствовал, как в него переселяются и навсегда остаются в душе их образы. Только теперь он четко осознавал: со смертью Думитру умерла половина его самого. При свете попыхивающей свечки, прилепленной к краю жестяного ведра с водой, он мучился над открыткой, которую писал Паулине. «У меня все хорошо…» — начал он и улыбнулся про себя. Никулае ничего не хотел ей рассказывать о ранении. На фронте, если избавился от сиюминутной опасности расстаться с жизнью, от огромного напряжения, которое вот-вот обрушит на
Солдатские письма похожи друг на друга и почти всегда начинаются примерно так: «Мне хотелось бы, чтобы, когда вы получите эти мои несколько строк, вы были счастливы и здоровы. О себе могу сказать, что здоров, беспокоюсь за вас…», а кончались словами: «… поскольку нет больше места, говорю вам «до свидания», крепко целую вас и всю нашу родню…». Да, люди пишут друг другу, лишь чтобы сказать: «Жив, здоров», остальное все не имеет значения, так — словесный балласт. «Жив» — какое емкое слово! «Жив — значит не мертв, как Думитру…» Все же он заключил письмо словами: «Может, скоро приеду домой».
В левом углу стандартной почтовой открытки он аккуратно вывел адрес… Положил бумагу под подушку. На дворе, как изголодавшийся волк, выла вьюга. В средней комнате, словно маленький паровоз, гудела печурка. У санитаров выдалась свободная минутка, и они, стоя вокруг печурки, курили. Никулае тоже не отказался бы от цигарки…
Он встал, перекосившись от боли в плече, опираясь правой рукой о край железной койки, покрытой скомканным коричневатым одеялом и его шинелью. Сделал несколько осторожных шагов, чтобы не задеть кого-нибудь и не наступить на разбросанные по полу вещи. В какой-то момент резко остановился, прислушиваясь. Сержанту показалось, что его кто-то окликнул. Будто с улицы. Его назвали Нику, Нику, а не Саву, как к нему обращались раненые и санитары, Нику! Он хорошо слышал мягкий и тревожный голос за заиндевелым, темным окном, которое отделяло его от вьюги. Конечно, то был голос Думитру, он не мог его спутать ни с каким другим.
По всему телу с головы до пят пробежала дрожь, и Никулае снова почувствовал резкую боль в плече, будто когти невидимого коршуна впились в него и не отпускали. Он вернулся и, охваченный беспокойством, вытянулся на койке. Прислушался: эхо того голоса еще не заглохло в нем. Оно бродило где-то рядом с ним. Что же это было? Неужели галлюцинация? А может, это просто ветер?..
Капрал с соседней койки, у которого осколок вырвал глаз, со стоном повернулся к нему:
— Ну что, не можешь заснуть? Я тоже не могу.
— Да, не могу, — не сразу, шепотом, ответил ему Саву.
Потом сержант снова ушел в себя, настороженный. Но ничего больше не услышал. Только опять, как всегда в полудреме, будто на экране, перед его глазами поплыли образы, лица. Немой фильм с порванной во многих местах лентой. Никулае уже никогда больше не сможет остаться один на один с собой. Эти образы поселились в нем, создали свой мир. Мир, от которого он не мог ни отделаться, ни скрыться. Или, может быть, он ошибался. Нет, не вселялись в него, а скорее проистекали из него. Только так он мог истолковать и услышанный им только что голос. Он пришел не снаружи, а как бы изнутри него. Фактически он окликнул самого себя, только голосом Думитру.
Соседа-капрала звали Ион Асандей. Он был с гор, из-под Бузэу. Никто из раненых не называл его кривым. Тем более санитары. Он сам себя прозвал так. Шутник, он нашел в случившемся с ним повод для шуток.
Осколок ударил его по глазам в момент взрыва. «Какой черт дернул
Ион тянулся к Никулае, и они подружились. Всего в маленькой комнатушке было шестеро раненых, и они большую часть времени рассказывали друг другу разные случаи из своей жизни. У окна лежал раненный в легкие, всем нравилось, как он рассказывал. Он умер первым. Харкал всю ночь, стонал, бормотал непонятные слова, имена. Через два дня после него от заражения крови умер капрал Ион.
Никулае первым обнаружил это. В комнате было холодно, и под утро он проснулся, весь закоченев. Ион лежал непокрытый и не двигался. Никулае протянул к нему здоровую руку, чтобы натянуть одеяло, задел его пальцы — они были ледяными.
«Почти все, сержант! — сказал ему врач, капитан. — Кости срослись, им только надо закрепиться. Через несколько дней снимем гипс, и ты можешь уезжать. Мы тебе приготовим документы. Хотя не забывай, ты еще не полностью поправился, какое-то время тебе надо беречься».
После обхода врача санитар вернулся к нему веселый и попросил закурить.
— Вернешься домой, господин сержант: я видел твою бумагу, тебя демобилизуют. Для тебя война кончилась! Пройдешь комиссию — и все. А немцы сдадутся…
День выдался противный. Зима упрямилась, хотя уже февраль был на исходе. Стояли морозы. Дороги были разбиты — снег, перемешанный с грязью колесами и гусеницами. На небольшой станции, куда Никулае большую часть пути добирался пешком, он провел целый день. Станция была забита солдатами. Слышалась в основном румынская речь. Чехи, занятые своими делами, говорили мало и тихо, как хозяева, которые не хотят мешать гостям. Только несколько бродячих торговцев, предлагавших сигареты, еду, разную военную одежду, говорили по-местному. А так повсюду слышались только румынские слова, румынские имена. Да и здания были такие же, как на какой-нибудь станции в Трансильвании.
Большинство эшелонов направлялось в сторону фронта… Около сотни румынских военных, главным образом раненых, бесцельно бродили по станции, ожидая, когда их отправят на родину. Одни ковыляли на импровизированных костылях, другие размахивали пустыми рукавами шинелей, у третьих руки, лица были обмотаны бинтами. Вокзал походил на больницу с ходячими больными, терзаемыми одним желанием — как можно скорее уехать оттуда, чтобы провести оставшуюся часть жизни подальше от фронта. Домой! На родину!