Правда о втором фронте
Шрифт:
С балкона моей комнаты в «Ритце» я видел каркас Эйфелевой башни, как бы нарисованный тушью на багровом фоне; совсем рядом, поднимаясь из-за черного гребня крыши отеля, возносилась к кроваво-красным облакам Вандомская колонна: отчетливо виднелись венок в руках Наполеона и решетка. В отблесках пожара лицо Наполеона казалось бронзовым.
Около часа ночи снова воцарилась тишина. Но пожар еще долго озарял великий город, и с вершины Вандомской колонны Бонапарт угрюмо смотрел на него.
Утром, горячим и прозрачным, мы поехали осматривать Париж. Несмотря на сравнительно ранний час, открытые уличные кафе,
В рабочих районах города разбирали баррикады. У одной из них, где-то за Латинским кварталом, возился одинокий человек, смуглый и седоволосый. Когда наша машина остановилась перед его баррикадой, он на ломаном английском языке попросил папироску, а закурив, начал рассказывать о себе. Это был испанский республиканец. Жил он на этой заброшенной улице вместе с другими эмигрантами. Жил мирно, спокойно, забыв о всех политических треволнениях: он был уже стар и болен. В его тесную конуру под лестницей не доносились даже смутные вести о войне. Старик не покидал приютившей его улицы, чтобы не напоминать властям о своем существовании. С другими эмигрантами он говорить не мог: его соседи прибыли не то из Венгрии, не то из Румынии.
Несколько дней назад он совершенно случайно услышал призыв французской компартии к вооруженной борьбе против немцев. Он даже не понял толком, что произошло. Он запомнил только совет строить баррикады, доставать оружие. Оружия у него не было, но он знал, как воздвигают баррикады. И он начал строить свою баррикаду в надежде на то, что она кому-нибудь да пригодится. Соседи отказались помочь. Но на этой улице не раздалось ни одного выстрела. Труды старика были напрасны. Новые власти приказали убрать заграждения. Соседи и тут не помогли: сам строил, сам и разбирай!
В Сен-Дени перед домом, украшенным огромным красным полотнищем: «Вступайте в партию расстрелянных!», стояла большая очередь. Надпись на двери гласила, что здесь помещается райком Французской коммунистической партии. Очередь образовали люди, желавшие вступить в ее ряды. Ни одна из политических партий Франции не понесла в борьбе с немцами таких колоссальных потерь, как коммунистическая. Не сами коммунисты, а католики прозвали ее «партией расстрелянных». Теперь, всего за несколько дней, в столице пятьдесят тысяч человек из рабочих предместий стали коммунистами. Некоторое время спустя, вернувшись в Париж из Голландии, я спросил, как идет рост партии. Мне ответили: «Приближаемся к двумстам тысячам в одном только Париже».
Братья заменяли братьев, убитых немцами; сыновья занимали места погибших отцов, отцы стремились встать в ряды партии на место потерянных детей. Всемирно известный профессор Поль Ланжевен [17] пришел просить партию принять его в свои ряды и позволить ему занять место убитого немцами зятя.
В райкоме встретили нас с подчеркнутой любезностью и настороженностью — нас приняли сначала за англичан. Французы повсеместно относились к британцам с
17
Поль Ланжевен умер в 1946 году,
Подполье было суровой школой для коммунистов. Оно стоило им больших жертв, но они вышли из него окрепшими морально и стали политически еще сплоченней. Теперь они уверенно смотрели вперед. Их не смущали ни сомнительные комплименты ненадежных друзей, ни ругань врагов, ни недоверие вчерашних соратников. Те самые католики, которые называли компартию «партией расстрелянных», были «сдержанного» мнения о коммунистах как о политиках и государственных деятелях. Один из руководителей «Народного республиканского движения», с которым мне довелось однажды долго беседовать, не скрывая пренебрежения, говорил:
— Конечно, коммунисты — прекрасные борцы, они даже героями могут быть. Но, простите меня, государственными деятелями они никогда не станут. Слишком много у них беспочвенного романтизма. Не только в их поведении, но и в программе и в идеях. Политика требует политической хватки, хитрости, дипломатии. Все это приобретается только опытом. А где у них опыт? Нет, нет, они не государственные деятели…
Католики, разумеется, не были объективны по отношению к коммунистам. Помимо «романтизма» в идеях, коммунисты обладали здравым практическим смыслом, смекалкой подпольных бойцов и остроумием истых французов. Ровно через два дня после моей беседы с католиком я обедал в том же самом отеле с офицером штаба Эйзенхауэра. После нескольких рюмок коньяка полковник, прищурясь, посмотрел на меня и медленно изрек:
— Все вы хитрые и страшные дипломаты. И вы и друзья ваши в Париже…
Я выжидательно молчал: полковник за стаканом вина всегда находка для корреспондента. Полковник, сделав еще глоток, поманил меня пальцем через стол и начал рассказывать. Несколько дней назад генерал Эйзенхауэр вызвал к себе командира партизанских отрядов района Сены и Соммы, полковника коммуниста Дюмро. Пожимая руку партизану, Эйзенхауэр, улыбаясь, спросил: «Вы что же, коммунист? — «Нет, генерал, я полковник», — быстро ответил Дюмро, сразу же давая понять, что он прибыл к командующему союзными силами в Западной Европе не как политик, а только как военный…
Впрочем, несколько позже католики изменили свое мнение о государственных способностях коммунистов. Поздней осенью того же года в Брюсселе мне довелось встретиться с лидером бельгийского католического демократического союза Грегуаром. Он только что вернулся из Парижа, где вел переговоры с французскими католиками. Ссылаясь на своих парижских друзей, Грегуар всячески превозносил французских коммунистов за государственную мудрость и практический разум.
— Торез, конечно, наш противник, — угрюмо резюмировал бельгиец, — но он, несомненно, крупный государственный деятель. Мои парижские друзья охотно признают это.