Правила игры в человека
Шрифт:
на следующий день очередь выглядела поживей. кто-то переговаривался негромко, кто-то нетерпеливо елозил тележкой. анинья перес помахала рукой сменщику охранника и сменщик охранника помахал ей тоже. охранник в чёрном после вчерашней дезинфекции на работу не вышел, прислал по электронной почте справку от врача. как ваши дела, человек с красивым голосом, спросила анинья перес. какие ещё дела, смутился сменщик охранника и подумал о бледной прядке, как она блестела в свете ламп.
у меня для тебя что-то есть, сказала через три дня анинья перес. они уже были на ты. что, спросил, сменщик охранника. очередь вокруг них болтала и смеялась, какой-то ребёнок в респираторе в виде кроличьей мордочки и в резиновом капюшоне с ушками прыгал туда-сюда то на одной, то на другой ножке. потом узнаешь, сказала анинья перес и сунула что-то ему в перчатку.
вечером сменщик охранника снял в раздевалке перчатку и вынул из неё завёрнутую в бумажку бледную прядку. ты что, закричал охранник в чёрном, он первый день вышел на работу и только собирался надеть противогаз. голос у него был противный, как скрип тележных колёсиков. ты с ума сошёл, выкинь сейчас же! сменщик охранника снова завернул прядку в бумажку и сунул в обратно перчатку. на выходе из раздевалки на него опустилась палатка дезинфекции.
ничего, сказал врач, ещё немножко будет тошнить, но к утру должно пройти. если не пройдёт, звоните. дать вам освобождение
а я бы согласилась, сказала позже анинья перес. раз всё равно тебе по закону полагаются эти дни. пусти-ка меня к стене, а то я вчера чуть не свалилась. да ну, сказал сменщик охранника, трогая бледные аниньины волосы. я лучше вообще оттуда уволюсь. ну, лучше так лучше, непонятно сказала анинья. сейчас давай спать, ладно? завтра мне рано в очередь.
Бывает в жизни рыба
говорю тебе, он с детства такой, с придурью, кому и знать, как не мне, мы с ним вместе росли, он некровный мне, но вроде родни. мамаша его, тётка Тонинья, постоянно просила, Зе, просила, – это я, значит, Зе, – Зе, поищи моего недоумка, он опять куда-то с самого утра умёлся. если найдёшь, приведи, я тебе пирога дам, или, там, леденца. я, конечно, шёл, дураков нет отказывать тётке Тонинье, не из-за пирогов и леденцов, пироги были как пироги, у моей матери не хуже, а леденца она ни разу не дала, только обещала, а оттого, что язык у неё был до пояса, верь мне, брат, прямо до пояса, она если утром кого начинала ругать – до вечера не останавливалась, только на секунду прервётся – воздуха набрать – и опять, и на все корки, и честит, и частит, как дробь сыплет, но так громко и отчётливо, что тому, кого она ругает, хоть дома запрись, хоть на реку сбеги, всё равно слышно. в общем, все тёткина языка побаивались. все, кроме сына. он уже тогда ухмыляться этой своей ухмылочкой, один угол рта вверх, другой вниз, тётка Тонинья страшно злилась, она его ругает-ругает, а он стоит, ухмыляется, она даже не выдерживала, прекращала ругаться, начинала плакать, что ж ты с матерью делаешь, неблагодарный, мать ради твоего же блага старается, учит тебя, а ты стоишь, лыбишься, так бы и треснула по голове твоей дурацкой. кричать кричала, а бить не била, боялась его ещё больше повредить, один он у неё был, а сама она то ли вдовела, то ли муж сбежал от неё в Бразилию, и я его, брат, понимаю, очень понимаю. в общем, то в детстве, а то я потом в армию ушёл, а вернулся уже в город, работал в порту, снимал комнату, родители свой дом продали и участок тоже, и другой участок, купили в городе квартирку себе, квартирку мне, так мы все и зажили, а про него я забыл, и тут мне письмо. заказное. а в письме открытка с голубками и сердечками – такой-то и такая-то приглашают вас тогда-то на венчание и банкет. я так сразу его ухмылочку эту кривую и увидел, кто ж, думаю, за него, придурковатого, замуж-то пошёл? в общем, брат, любопытно мне стало, так что, я взял на работе два отгула в счёт отпуска, у милой своей отпросился – у меня тогда уже была милая, хорошая девочка, жаль, не сложилось потом, – и поехал. ну свадьба была как свадьба, невеста как невеста, местная, но из новых каких-то, я ее раньше не видел, а может, видел, да не запомнил, молоденькая, свеженькая, толстенькая, щёки тугие, розовые, на щеках ямочки, тётка Тонинья вокруг неё суетится, оборочку поправит, фату то отвернёт, то завернёт, видно, что нервничает, а невеста ничего, смеётся заливисто, как звоночек, и видно, что счастливая, будто не за полудурка замуж идёт, а за самого, что ни на есть, лучшего принца. ну, и он, – я его сразу и не узнал, он меня на голову перерос, правда, в плечах шире не стал, длинный такой, тощий, бородку отпустил, ухмылки за той бородкой не видать, человек себе и человек, только тётка Тонинья очень уж суетится.
в общем, сыграли свадьбу, хорошую свадьбу, красивую, я даже обиделся немножко, как всё детство посылать его искать, так меня, а как в др'yжки звать, так другого, но потом отвлёкся, стал думать, что и мы с моей милой вот так же будем стоять в церкви, и все будут на нас смотреть, а милая будет краснеть и улыбаться ямочками, хотя ней не было ямочек, но я, когда сидел и представлял это, ямочки как будто бы были.
потом гуляли, и хорошо гуляли, вначале чинно, потом, когда родственники постарше разошлись по домам, начались уже и танцы, и всякое другое по углам. я себе ничего такого не позволил, ты, брат, даже не думай, у меня была милая в городе, зачем мне деревенские, так что, я сидел, пил, ни о чём не думал, и вдруг бежит новобрачная – без фаты, растрёпанная, и, вроде, ищет кого-то, а лицо заплаканное, но от этого она кажется ещё моложе, милей и свежей, я даже подумал, надо же, какой пиончик, и слёзы, будто роса, ей-богу, брат, так и подумал, мне иногда удивительные вещи в голову приходят, а пиончик бросается прямо ко мне, хватает меня за руку и говорит – пожалуйста, говорит, пожалуйста, найдите его, найдите, он ушёл, его нигде нет, я не виновата, пожалуйста, найдите, мама Тонинья говорила, что вы всегда умели его найти, найдите, пожалуйста, приведите, скажите, и трещит, и трещит, а сама рыдает, уже из носу потекло, лицо в пятнах, в общем, я её от себя отцепил, сказал, конечно-конечно, пожалуйста, не плачьте, как же можно так плакать на собственной свадьбе, а сам смотрю на неё, заплаканную, и думаю, не стоит придурок этого пиончика, нет, не стоит, но вынимаю из кармана платок и ей даю, у меня и платок с собой был, я вообще хорошо оделся на эту свадьбу, я прилично тогда зарабатывал, вот, говорю, вытрите глазки, она платок взяла, высморкалась, вы его найдёте, спрашивает, нос платком зажала и трубит – выиводадёди – найду, говорю, найду, только не плачьте.
и правда, нашёл, то есть, я его и не искал, я же с детства знаю, куда он ходит, у реки, там, где она резко так заворачивает, есть остатки старых мостков, рассохшиеся совсем, даже на вид опасные, вот он всё детство, как из дому сбежит, так туда идёт, усаживается на мостках, ноги в воду свешивает и сидит. так вот просто и сидит, брат, веришь, я один раз нарочно за ним целый час из кустов следил, он хоть бы шевельнулся, сидел, как неживой. я ему тогда крикнул, эй, придурок, ты чего, примёрз, он вздрогнул и вскочил, а по воде круги пошли, будто кто-то нырнул, я потом несколько раз пытался выпытать у него, кто это был, но он запирался, говорил, что мне померещилось, хотя я его и тряс, по уху отоварил, я ж не мать ему, мне ж нет дела, станет он ещё дурковатей или нет, и сейчас я пошёл прямо к мосткам, и, конечно, он там сидел, ноги прямо в костюмных штанах и башмаках хороших свесил в воду, болтал ими, а из воды высунулась рыба. ну, просто себе рыба, брат, не очень даже большая, обычная речная рыба. высунулась из воды и на него смотрела. и он на неё смотрел. и знаешь, что они делали? молчали. они просто молчали, брат, смотрели друг на друга и просто молчали. вот как в жизни-то бывает, брат. вот как бывает.
Коробочка
на рождество сеньору Аристидесу Миранде подарили хорошенькую кожаную коробочку, даже как будто шкатулочку приятного кофейного цвета. сеньор Аристидес погладил шкатулочку сухими, понемногу теряющими чувствительность пальцами – на ощупь
интересно, – подумал сеньор Аристидес, машинально отклоняясь, чтобы не позволить невестке ухватить его за плечо, – свернуть шею невестке – легче или труднее, чем попугаю? – оставь, оставь папу, – сказал сын, с беспокойством следивший за ними. – пусть папа сам вначале рассмотрит. – я хочу только помочь, – сказала невестка. жестяные свистки не умеют издавать кислые звуки, но ей удалось. – ну-ну, – примирительно сказал сын. – ну-ну-ну.
вначале сеньор Аристидес хотел спустить жирную запятую в унитаз, но сын уговорил его примерить. – ты же сам, – сказал сын, – жаловался, что глохнешь. а с этой штукой ты станешь слышать лучше. сеньор Аристидес никогда не жаловался, что глохнет, наоборот, с тех пор, как в доме поселилась попугайная невестка, он мечтал бы оглохнуть, чтобы не слышать её жестяного голоса, а пока симулировал глухоту в надежде отучить невестку поминутно обращаться к нему со всякими глупостями. но признаваться в этом было нельзя, чтобы не расстраивать сына, и сеньор Аристидес со вздохом сунул в ухо затычку, заправил запятую за ухо и покрутил колёсико. и – чудо, – в ухе что-то зашипело, защёлкало, засвистело, как в настраиваемом радиоприёмнике, пробилась на мгновение негромкая инструментальная музыка, прозвучали позывные какой-то радиостанции, залилась короткой трелью рассветная птица, мужской голос принялся размеренно читать новости на смутно знакомом языке – и, перекрывая все звуки, раздался негромкий смешок покойной жены – только ботинки, Аристидес, только ботинки не начни грызть! сеньор Аристидес вздрогнул – надо же, оказывается, он в задумчивости уже прикусил коробочку от аппарата, – потом покрутил колёсико, делая погромче, и устроился поудобней в кресле. – но это же не ботинки! – сказал он вслух с наигранным возмущением, – и кому, скажи на милость, может прийти в голову грызть ботинки?! в ухе у него, на фоне шипения, пощёлкивания и свиста, будто в гнезде из тоненьких веточек, горлинкой смеялась покойная жена.
Слёток Сильверий
слёток Сильверий был голубь, и в глубине его нескладного носатого тела наливалась жизнью и вся вздрагивала от внутренних токов крепенькая и бодрая птичья душа. слёток Сильверий вслушивался в свою душу и старался дышать в такт её дрожи, чтобы душу не затошнило. ему это было нетрудно, он помнил себя с яйца, когда кроме души и скорлупы в нём ничего ещё не было. тогда душа пела ему вдохновенные героические песни про орлов и постукивала изнутри в скорлупу, оповещая мать о том, что Сильверий зреет внутри сообразно возрасту, и в положенное время выйдет наружу обрести круглые оранжевые глаза, твёрдый тёмный клюв и сильные красные ноги.
мать слётка Сильверия, немолодая шалавая голубь прижила его неизвестно от кого. закон природы велит, чтобы голуби создавали моногамную пару на всю жизнь, но матери Сильверия тесно было в рамках закона, и она желала его нарушать. когда-то у неё была моногамная пара, но муж исчез на другой день после того, как попрыгал у неё на спине, и мать Сильверия, погрустив несколько, вырвала из себя зерно пожизненной любви к мужу, а яйцо в ней от его прыганья и не завелось, тот муж был порожним. потом к ней начали ходить другие голуби, всё женатые, они залетали в гости, покуда их жёны отдавали всю нежность маленьких тёплых тел и весь жар упругих птичьих сердец святому делу насиживания, ничего не оставляя мужьям. мужья приносили матери Сильверия комоче мха, чаячье перо, полкусочка булочки. мать Сильверия всё бросала в угол, поворачивалась спиной и не подглядывала, пока гость прыгал на ней и щёлкал крыльями – ей было всё равно, кто её навещает, и она не хотела потом узнавать лица чужих мужей в суете двора. если внутри неё заводилось яйцо, через положенное время она сранивала его с карниза и говорила – разбилось. но когда в ней завёлся Сильверий в скорлупе, мать отчего-то не стала его ронять, а отложила в кучку камней и веточек, и скорлупяной Сильверий лежал там и светился, будто жемчужный, а из-под скорлупы еле слышно доносились звуки героических песен про орлов.
когда Сильверий вывелся наружу, мать стала его кормить птичьим молоком, как от века положено кормить голубиных детей, и удивлялась, как ловко у неё это выходит, будто она всю жизнь ходила за птенцами, а не сранивала их ещё яйцами с карниза. в Сильверии она больше всего любила жёлтенький пуховой чубчик, и иногда ерошила чубчик клювом. сам Сильверий к чубчику был равнодушен, ему больше всего нравились его сильные красные ноги, не по возрасту большие и когтистые. когда Сильверий выбирался из гнезда и ходил по карнизу в ожидании матери и еды, когти на его ногах, вступая во взаимодействие с жестью карниза, производили страшный скрежет, и душа в Сильверии начинала радостно подпрыгивать.