Право на поединок
Шрифт:
При не совсем благополучных отношениях с Вяземским Пушкин вел себя здесь весьма дипломатично. Он отказывается под очень убедительным предлогом продвигать статью.
Десять лет назад в записке «О народном воспитании» Пушкин, излагая императору свой план просвещения страны, сказал: «Историю России должно будет преподавать по Карамзину. История Государства Российского есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека… Изучение России должно будет преимущественно занять умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою, имея целию искренне и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений…»
Тогда он полагал, что карамзинская
В тридцать шестом году, на переломе времени, на конечном рубеже десятилетия, он видел, что отнюдь не просвещенное правительство воспитывает совсем не деятелей, готовых к подвигу реформ, но — орудия опасно недальновидной политики.
Он сам уже пять лет писал русскую историю, пытаясь противостоять уваровской историософии. И тем более не желал он теперь представлять Карамзина исконным проповедником триединой формулы, то бишь предтечей Уварова. Тем более ему не хотелось в своем журнале — даже если бы это было возможно! — признать уваровскую доктрину основой основ. Даже в тактических целях.
Демагогия, которая оказалась приемлемой для Вяземского, для него была неприемлема совершенно.
Он не мог заставить себя принять поношение декабристов, а тем паче совмещение их с Устряловым и Полевым, как делал это князь Петр Андреевич. Против места о 14 декабря он написал: «Не лишнее ли?» Равно как и против еще одного пассажа в том же духе.
Все это было для него неприемлемо, как и обвинение Чаадаева.
Он указывает Вяземскому иной путь — конкретной критики Устрялова. «Формула, изобретенная Воейковым» — выписывание и осмеяние особо неудачных мест из сочинения противника.
Такую критику он стал бы печатать. Во всяком случае, попытался бы. Обращение к Уварову как к единомышленнику — нет.
Шел декабрь тридцать шестого года. Только что завершился первый этап роковой дуэльной истории.
Князь Петр Андреевич искренне не видел подоплеки вражды Уварова с Пушкиным. Как не видел — в отличие от Пушкина — и страшной роли Сергия Семеновича в жизни страны. Он уповал на просвещенный ум, ностальгические чувства министра. И не видел, что на месте слабого, порочного, но умного и по видимости желающего добра арзамассца, по прозвищу Старушка, вырос некий Голем, идеолог и исчадье того процесса, который так унизительно согнул душу гордого князя Вяземского.
В конце тридцать шестого года князь Петр Андреевич готов был пойти на публичный тактический компромисс с Уваровым.
Пушкин — никогда…
Он остался один. Слишком силен оказался напор, в продолжение десятилетия изнуривший, сломавший или отбросивший даже самых достойных и упорных.
Первая четверть века — звездные времена дворянского авангарда — закончилась шестью картечными выстрелами у Сената. Сотни чугунных шариков, а за ними истребительные аресты положили начало великой облаве. Но это было именно начало.
Сама облава на умы и души с упорством, которое могут дать только историческое соперничество и идейная ненависть, шла десять лет. Схвачены и сосланы были немногие. Но слишком многие — подавлены.
Им стало казаться, что перед ними сила, восторжествовавшая по праву. По праву злому, несправедливому, но — неизбежному.
Князь Петр Андреевич Вяземский, умный, сильный, талантливый, потерял надежду — и сдался. «Странная моя участь: из мытаря делаюсь ростовщиком, из вице-директора департамента внешней торговли становлюсь управляющим в Государственный заемный банк. Что в этих должностях, в сфере этих действий есть общего, сочувственного со мною? Ровно ничего. Все это противоестественное, а именно потому так быть и должно, по русскому обычаю и порядку. Правительство наше признает послаблением, пагубною уступчивостью советоваться с природными способностями человека при назначении его на место. Человек
Он не желал — из гордости — выглядеть несчастным. «Я всегда плыл по течению, — сказал он в сороковые годы баварскому посланнику. — В молодости я увлекался либеральными идеями того времени, в зрелых летах мною руководили требования государственной службы…» Собеседник не понял горькой иронии.
В конце жизни Ермолов сказал как-то: «Вот если я пред кем колени преклоню, то это пред незабвенным (так он называл Николая. — Я. Г.): ведь можно же было когда-нибудь ошибиться, нет, он уж всегда как раз попадал на неспособного человека, когда призывал его на какое бы то ни было место».
Старый лев александровских времен, надежда декабристов, заблуждался. Не заблуждался Вяземский — это были не промахи, но — политика. В мире фальшивых ценностей, которые с артистизмом и изяществом шулера высокого класса подносил обществу Уваров, естественно было свое представление и о ценности человека-деятеля.
С тоской смотрели на этот процесс оттесненные. Едва переживший Пушкина Денис Давыдов не пророчествовал, сокрушался: «Налагать оковы на даровитые личности и тем затруднять их возможность выдвинуться из среды невежественной посредственности — это верх бессмыслия. Таким образом можно достигнуть лишь следующего: бездарные невежды, отличающиеся самым узким пониманием дела, окончательно изгонят отовсюду способных людей, которые, убитые бессмысленными требованиями, не будут иметь возможность развиться для самостоятельного действия и безусловно подчиняться большинству. Грустно думать, что к этому стремится правительство, не понимающее истинных требований века, и какие заботы и огромные материальные средства посвящены им на гибельное развитие системы, которая, если продлится на деле, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай боже убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает, конечно, по своим последствиям татарскому игу! Мне, уже состарившемуся на старых, но несравненно более светлых понятиях, не удастся увидеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежестве людей. Усилия этих людей не допустить до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных зол».
Он писал это за полтора десятка лет до Крымской катастрофы, проникая умом в существо сознательного процесса.
Власть имущие эпохи уваровщины — и Николай в том числе — жили сегодняшним днем. День завтрашний был для них предметом горделивых фантазий.
Их способ использования людей давал им уверенность в сегодняшней стабильности. Предвидеть результаты в будущем одни из них — как Николай, Бенкендорф, Алексей Орлов — были не в состоянии, другие — как Уваров — не хотели…
Плетнев служил.
Печальный Вяземский смирился и изливал свою горечь в записных книжках и готов был к политическим маневрам.
Жуковский верил в целесообразность мироустройства и убедил себя, что именно в России эта целесообразность постепенно реализуется.
Пушкин со своей органической непримиримостью к тому, что считал ложным, и смертоносным неумением обманывать себя, остался один.
Русская дуэль, или
Продолжение политики другими средствами