Правонарушительницы. Женская преступность и криминология в России (1880-1930)

Шрифт:
Sharon A. Kowalsky
Deviant Women
Female Crime and Criminology in Revolutionary Russia, 1880–1930
Northern Il linois University Press
2009
Перевод с английского Александры Глебовской
Благодарности
Я хочу выразить свою глубочайшую признательность целому ряду организаций и частных лиц, без чьей финансовой, научной и моральной поддержки я не смогла бы довести эту работу до конца. Щедрые гранты Университетского центра международных исследований (UCIS) Университета Северной Каролины в Чепел-Хилл (UNC), Международного комитета по исследованиям и обмену (IREX), Программы содействия индивидуальным исследованиям продвинутого уровня, Национальной образовательной программы в области безопасности (NSEP) Международного фонда научных исследований имени Дэвида Борена и Региональной программы научного обмена Американских советов по международному образованию (ACIE/ACTR) позволили мне совершить несколько поездок в Россию. Дополнительная поддержка аспирантуры Университета Северной Каролины и Фонда Дорис Квинн (исторический факультет Университета Северной Каролины) позволили мне написать диссертацию, которая легла в основу этой книги. Кроме того, мне очень помогли замечания, предложения и ободряющие слова участников многочисленных конференций, проводившихся Конференцией Юга по славистике (SCSS) и Американской ассоциацией развития славистики (AAASS), равно как и Огайской студенческой конференцией Центра Хавигхерста в Университете Майами (шт. Огайо) «Социальные нормы и социальные девиации в советскую и постсоветскую эпоху» (2001), где я представила свои предварительные соображения по поводу этой работы.
В работе над этим проектом, занявшей несколько лет, мне содействовали
Части этой книги уже были опубликованы. Фрагменты и замыслы того, что стало Главами 3 и 5, были опубликованы в статье «Кто ответственен за женские преступления? Гендер, девиантность и развитие советских общественных норм в революционной России» (Who’s Responsible for Female Crime? Gender, Deviance, and the Development of Soviet Social Norms in Revolutionary Russia // The Russian Review. Vol. 62. № 3. July 2003. P. 366–386). Менее развернутый вариант Главы 5 был ранее опубликован под названием «Почему матери совершают убийства: советские криминологи и детоубийство в революционной России» (Making Sense of the Murdering Mother: Soviet Criminologists and Infanticide in Revolutionary Russia // Killing Infants: Studies in the Worldwide Practice of Infanticide I Ed. by Brigitte Bechtold, Donna Cooper Graves. Lewiston, NY: Edwin Mellen Press, 2006. P. 167–194). Благодарю издателей за разрешение включить в книгу переработанные варианты этих публикаций.
Все ошибки и упущения в тексте остаются, разумеется, на совести автора.
Введение
«1-го октября 1923 г. в 7 часов утра Настя Е., 24 лет, изувечила своего мужа, ампутировав ему член». Так психолог А. Е. Петрова начинает излагать историю преступления Насти, опубликованную в сборнике «Преступный мир Москвы» (1924) под редакцией известного криминолога, преподавателя юриспруденции в Московском государственном университете профессора М. Н. Гернета – в сборник вошли статьи о преступности и преступниках столицы. Петрова поясняет: в 1916 году семнадцатилетняя Настя приехала в Москву из деревни в Тамбовской губернии. Поработала домашней прислугой, потом устроилась швеей. Стремясь к саморазвитию, стала посещать школу для взрослых, в 1919-м записалась на курсы для рабочих, где и познакомилась с будущим мужем. В интимную связь они вступили в июне 1922 года, но отношения оформили только в феврале 1923-го; к этому времени Настин гуляка-муж уже заразил ее венерическим заболеванием, тем самым лишив способности к деторождению. За день до трагедии Настя наведалась к любовнице мужа и увидела их ребенка – его внешность не оставляла сомнений в том, кто его отец. Хотя в ребенке и воплощалась неверность мужа, Настя, взяв его на руки, ощутила прилив материнских чувств. Она не знала, стоит ли бросить мужу прямое обвинение в измене, терзалась по поводу собственного бесплодия – даже стала помышлять о самоубийстве. В тот вечер муж дважды принудил Настю к соитию, что вызвало у нее сильные болевые ощущения по причине болезни и связанного с ней инфицирования. Ночью нервы и лихорадка разыгрались лишь сильнее. К утру, в полубредовом состоянии от боли, она увидела обнаженный член спящего мужа, а на тумбочке у кровати – нож для нарезания хлеба. Подумав: «Вот причина всего», она схватила нож и, сама не понимая, что делает, одним движением отсекла пенис [1] .
1
[Петрова 1924: 82–83]. Автор отмечает, что пенис был отсечен в трех четвертях сантиметра от основания. Бактериологический анализ ампутированного члена доказал присутствие запущенной гонореи. После нескольких попыток его удалось вернуть на место, все функции восстановились.
Разбирая психологическое состояние Насти в момент совершения преступления, Петрова приходит к выводу, что в данном случае речь идет о случае с «психикой примитива, которая, путем длительного, непрерывного, напряженного интеллектуального усилия, вышла из пределов примитивного уровня развития» [Петрова 1924: 84]. По логике этих рассуждений, душевное и физическое потрясение вызвали в Настиной «примитивной» психике «случай короткого замыкания», то есть она впала во временное помрачение и в этот момент искалечила мужа [Петрова 1924: 83]. К сходному выводу приходит и психиатр Н. П. Бруханский, включивший собственный анализ того же дела в «Материалы по сексуальной психопаталогии» (1927): якобы Настино «примитивное происхождение» и «узость сознания» и определили ее криминальное поведение [Бруханский 1927:14]. Перечисляя Настины свойства, и Петрова, и Бруханский подчеркивают ее крестьянское происхождение, низкий уровень интеллектуального развития и неспособность к полноценному участию в общественной жизни. Кроме того, они отмечают, что важной причиной Настиного душевного разлада стало ее бесплодие, то есть способность к сексуальной жизни, но без репродуктивной составляющей. Эти факторы заставляют их сделать вывод, что Настина «примитивность», в сочетании с обстоятельствами ее жизни, особенно с тяжелым венерическим заболеванием, и стали контекстом для совершения преступления. Именно в таком ключе Бруханский выступил 10 ноября 1924 года на заседании Московского губсуда, и суд согласился с ним, постановив, что Настя действовала в состоянии временной невменяемости, в связи с чем снял с нее все обвинения [2] .
2
Там же. С. 27. В [Naiman 1997] анализ преступления Насти, предложенный Бруханским, рассмотрен как пример потребности «кастрировать» инфицированных представителей общества, расплодившихся в результате введения НЭПа (то есть капитализма), с целью изъятия таких тлетворных элементов из советской жизни.
В 1920-е годы Настино дело получило широкую известность в кругах советских криминологов. И для нас эта история может послужить удобной отправной точкой для разговора о женщинах-преступницах, сущности женской преступности и об отношении к женщинам в советском обществе раннего периода. Настин поступок включал в себя основные черты того, что советские криминологи считали характерными свойствами женских преступлений: оно было совершено на бытовой почве, вытекало из женской репродуктивной физиологии (в данном случае – бесплодия) и отражало определенный тип примитивного несдержанного и повышенно-эмоционального поведения, которые принято было связывать с крестьянской жизнью. В совокупности своей эти элементы создавали образ женщины-преступницы и описывали суть женских преступлений, через призму которых криминологи и трактовали женскую преступность. В их трактовке прочитывалась прямая связь между женской сексуальностью, физиологией и преступностью, чем определялись и типы преступлений, на которые способны женщины, и мотивации их правонарушений. Свое отношение к преступницам криминологи распространяли на всех женщин, поскольку источники женской преступности усматривали в женской физиологии как таковой. Тем самым криминологи напрямую связывали женщин с потенциально-девиантной сексуальностью, а также приписывали им отсталость и примитивность, характерные для сельских жителей [3] . Из их разборов женских преступлений следовало, что женщинам приходится преодолевать неимоверные трудности, чтобы стать подлинными сознательными политически активными советскими гражданами. В свете такого отношения к женской преступности, женщинам приписывались определенные типы поведения, характеризовавшиеся несоответствием между идеалами, ожиданиями и потенциалом революционных перемен с одной стороны и реальностью повседневной жизни женщин – с другой.
3
Связь между женщинами, деревней и отсталостью отмечена рядом исследователей.
В этой книге суть революционных перемен рассмотрена через призму криминологии и женской преступности. В течение переходного периода, между Октябрьской революцией и началом сталинской эпохи, русские люди пытались осмыслить, что значит быть «советскими». Что именно это подразумевает, было не вполне ясно с самого начала. Создавая и пересоздавая свои идентичности, приспосабливаясь к большевистской идеологии, которая открывала то одни, то другие возможности и насаждала все новые ограничения, жители Советской России постоянно расширяли определение и сущность новых бытовых норм и практик [4] . Их мнения, взгляды и приоритеты, в сочетании и взаимодействии с жесткими реалиями повседневного выживания, помогали формировать определенные элементы советской социальной политики.
4
Историки все активнее занимаются вопросом идентичности в Советской России раннего периода, и с точки зрения построения идентичности как механизма, применявшегося в бытовых практиках, и с точки зрения разных вариантов определения гражданства и принадлежности. См., в частности, [Alexopoulos 2003; Fitzpatrick 2005; Halfin 2000; Hellbeck 2006; Kiaer, Naiman 2006].
Одной из областей, в которой этот процесс проявлялся особенно отчетливо, стало семейное право. В рамках построения общества, свободного от буржуазной эксплуатации, большевики приняли в 1918 году новый семейный кодекс, с помощью которого собирались проводить эмансипацию женщин и искоренять традиционную патриархальную семью, для чего была проведена либерализация законов о браке и разводе: церковное венчание было заменено гражданской регистрацией брака, развод теперь мог получить каждый из супругов, причем без дополнительных обоснований, аборты были легализованы, государственная опека над сиротами сделала усыновления ненужными, родителям была вменена в обязанность забота о детях в меру их возможностей, вне зависимости от семейного положения. При том что эти положения семейного кодекса по идее должны были облегчить процесс, целью которого было объявлено полное отмирание семьи, их применение на практике вызвало как у чиновников, так и у ученых ряд вопросов касательно того, не приведут ли они к дестабилизации общества, поскольку законодатели пытались примирить представления о новой свободной женщине со старыми идеалами женской чистоты, сострадательности, слабости и подчиненности. Возник страх, что радикальные нововведения, вроде предельно простой процедуры развода, приведут к распущенности нравов и безответственности, распространению болезней и падению нравственности [5] . Это способствовало накалу общественных дебатов по поводу семейного кодекса и привело к первому его пересмотру в 1926 году. Переработанный кодекс урезал власть закона над браком, сделав процедуру развода внесудебной и признав гражданские союзы, но при этом обеспечил женщинам более высокую степень защиты, расширив права на алименты, а кроме того, подтвердил важность семьи, легализовав процедуру усыновления [6] .
5
О страхах, сексуальности и социальной политике в период НЭПа см. [Bernstein 2007; Carleton 2005; Fitzpatrick 1978; Healey 2001; Naiman 2008].
6
См. [Goldman 1993]. Среди исследований, посвященных семейной политике в российском и советском контекстах, см., в частности, [Engel 2004; Hoffman 2000; Northrop 2002; Ransel 1978; Waters 1992].
К концу 1920-х суровые реалии переходного периода поставили под вопрос утопические цели семейной политики советского режима, а государство, в связи с отсутствием у него необходимых ресурсов, перестало брать на себя полное бремя социальной поддержки, как предполагалось изначально [7] . После прихода к власти Сталина, ускорения индустриализации и интенсификации строительства социализма (это началось в конце 1920-х годов) государство все чаще стало апеллировать к традиционной семье как источнику стабильности и институту, способному выполнить задачи, которые государство выполнять не может или не хочет. После очередного пересмотра семейного кодекса в 1936 году в нем был закреплен новый подход, в рамках которого социальная ответственность перекладывалась на граждан и семьи; были введены ограничения на развод, возвращен запрет на аборты. Женщины, которым приходилось одновременно и работать, и воспитывать большое число детей, все отчетливее несли на себе двойное бремя, не получая в полной мере той бытовой поддержки, которую обещали им большевики [8] . К середине 1930-х годов утопическая цель отказа от патриархальной семьи была подменена задачей укрепления семьи как традиционного общественного института, который способен был служить интересам сталинского государства. Отказ от ряда наиболее радикальных элементов изначальной большевистской доктрины объясняли сложными обстоятельствами, в которых на тот момент оказалось советское государство, сопротивлением населения этим переменам и первостепенной важностью ускорения промышленного роста, что требовало, чтобы женщины производили и промышленную продукцию, и потомство [9] . Все эти факторы способствовали пересмотру политики, однако процессы осмысления того, что означает быть «советским», нашедшие отражение в изменениях семейного кодекса (а также в реакции на эти изменения, выразившиеся в динамике женской преступности), делаются более понятными, если рассмотреть эти сдвиги в контексте переосмысленной и расширенной «культурной революции» [10] .
7
Например, ограниченность государственных ресурсов не позволяла решить постоянную и тяжелейшую проблему с беспризорниками. Даже легализация усыновлений в кодексе 1926 года, направленная на то, чтобы снять с государства часть бремени по заботам об этих детях, не стала кардинальным решением. См. [Ball 1994]. Э. Вуд отмечает следующее: «Руководители, отвечавшие за формирование политики большевиков, пытались снять с государства ответственность за все, кроме самых важных отраслей экономики, в процессе отказываясь от целей в области социального обеспечения, поставленных революцией, и ставя под вопрос готовность новых правителей выполнять декларированную ими задачу по эмансипации работниц и крестьянок» [Wood 1997: 124].
8
См. [Buckley 1989; Evans 1981; Goldman 1993; Hoffmann 2003].
9
См. [Goldman 1993: 341–343].
10
Как пишет К. Кларк, революционная «экосистема» сложилась и сформировалась как отклик на изменяющиеся обстоятельства. См. [Clark 1995].
Ученые используют термин «культурная революция» как ключевое понятие для понимания сдвигов от выглядевших радикальными, утопическими и идеалистическими начинаний Ленина к консерватизму и террору Сталина. Большевикам и их попутчикам одних только политических перемен было недостаточно: они пытались также изменить человеческое поведение и отношения, установив свою культурную гегемонию во всех сферах социальной жизни. В этом контексте термином «культурная революция» описываются трансформации в социальной и культурной политике, равно как и в соответствующих практиках, обусловленные идеологическим видением большевиков. Термин «культурная революция» часто используется для описания кардинальной переориентации советской политики в рамках сталинского перехода к социализму [11] . Более того, стремясь отделить эксцессы сталинизма от утопизма Октября, многие ученые смогли отыскать точки, в которых Сталин якобы отступил от идеалов революции. Ярким примером служат рассуждения Н. Тимашеффа, который в 1946 году писал о явлении, которое у него названо «Большим Отступлением» – то есть о том, что внешне выглядело разворотом советской социальной политики на 180 градусов в середине 1930-х. Тимашефф полагает, что сталинское государство отказалось от своих революционных целей перед лицом фашистской угрозы, а также в попытке заручиться более прочной поддержкой населения. В последнее время это толкование было опровергнуто другими учеными. Помещая советскую систему в контекст развития современного европейского государства тотальной слежки после Первой мировой войны, ученые утверждают, что Сталин никогда не отказывался от целей революции. Скорее, он кооптировал и приспособил традиционные культурные институты для содействия социалистическому государству, причем именно потому, что верил: социализм уже построен. В подобной интерпретации сталинизм представляет собой скорее консолидацию идей революции, чем их предательство [12] .
11
См. [Fitzpatrick 1978]. См. также [Fitzpatrick 1992].
12
Д. Хоффман анализирует аргументацию Тимашеффа и сравнивает ее со схожими представлениями Троцкого о революционном предательстве. Он пишет: «Сталинизм отнюдь не был частичным отступлением или возвратом к дореволюционному прошлому, он оставался, как для партийного руководства, так и для советских граждан, системой, преданной идеалам социалистической идеологии и построения коммунизма. <…> Достижения социализма позволяли использовать традиционные институты и культуру для поддержки и усовершенствования нового порядка» [Hoffman 2003: 3–4]. См. также [Kotkin 1995; Holquist 1997]. Доводы Тимашеффа приведены в его работе: [Timasheff 1946].