Предчувствие беды. Книга 1
Шрифт:
Получилось, как известно, не совсем так. В конце сороковых Лариса Такубаева нашла в Якутии алмазы. В начале пятидесятых Нечаев нашел на Чукотке золото. На Камчатке нашлись редкоземельные металлы. Но главное, на севере Западной Сибири примерно в то же время обнаружили огромные запасы нефти и газа. Не то чтобы Рейх и его сателлиты были полностью зависимы от Демблока, что-то было и у них – бакинская нефть, румынская, отчасти норвежская, украинский газ, но главные запасы, ближневосточные и сибирские, а значит, и возможность диктовать цены, были все-таки в руках англичан и американцев. То есть формально сибирская нефть принадлежала ДемРоссии, иракская – Ираку, но то формально… Ныне покойный научный руководитель Андрея всегда сердился и волновался, когда натыкался в газете на статью о нефти, кричал, что Россия не должна оставаться сырьевым придатком, что нефтяные районы необходимо национализировать, что это позор для страны… Он много чего кричал, этот восьмидесятилетний старик, в последние полтора года своей жизни прикованный к креслу и читавший подряд и без разбору все газеты от первой до последней страницы. Телевизора же не признавал. Андрей, как многие, был с ним, конечно, в отношении нефти согласен,
Глава 2
Деда Николая Карловича Андрей не знал – тот умер в тридцать восьмом, за год до его, Андрея, рождения, вскоре после окончания Второй мировой войны, в Констанце, в своем доме, под Новый год. Дату смерти деда – 23 декабря – запомнить было легко: в тот день в полуразрушенном Берлине Гитлер произнес свою знаменитую речь, которую все поначалу восприняли просто как пир победителей, как окончательный осиновый кол в гроб коммунизма, и лишь месяцы спустя проявился ее второй, главный смысл: вчерашние союзники оказывались завтрашними противниками. Это было уже после Харьковского процесса, уже полным ходом шла в России десоветизация, бывших членов запрещенной ВКП(б) судили по всей территории бывшей Совдепии поспешно созданные «тройки». Тройки эти, по Тартускому договору, составлялись главным образом из офицеров армий-победительниц, хотя попадались и штатские, причем в тройку обязательно входил один представитель Германии и еще двое – любых других, обычно француз и англичанин, иногда и русский из эмигрантов (эти, по слухам, творили суд самый скорый и жалости не проявляли никогда). На Дальнем Востоке в тройку часто входил американец, иногда немца заменял японец или австриец – немцев на всех не хватало, и вообще работа эта была сложная и хлопотная, особенно учитывая проблемы перевода. Впрочем, германские оккупационные власти поначалу очень пристально следили за точным исполнением договоренностей и шли, бывало, на немалые расходы, отправляя десятки и сотни офицеров в Читу и Воронеж, в Иркутск и Омск, в Екатеринбург и Ростов. И писали эти офицеры подробные отчеты, слали их в Берлин с фельдкурьерами, и копились, копились в спешно созданном люстрационном отделе Рейхсканцелярии тома и тома свидетельств, рассказов, документов о преступлениях большевизма. Были там и фотографии, и киноленты, и личные дневники, и следственные дела, и протоколы допросов, и доносы, и воспоминания, записанные со слов бывших заключенных советских страшных лагерей. Бесценные, в общем, для историка материалы. Небольшую часть этих жутких документов теперь уже опубликовали. Знаменитая «Черная книга большевизма» в полном виде, по-немецки, занимала 12 томов. Были и сокращенные издания. У Андрея дома стоял русский однотомник и еще трехтомник по-немецки в черном твердом переплете, с расколотым серебряной молнией советским гербом на обложке, очень талантливо и страшно нарисованным, с фотографиями лагерных бараков, трупов, изможденных лиц. Сотен лиц. Впалые щеки, беззубые рты, пустые глаза людей, видевших то, что люди видеть не должны. Смотреть на эти фотографии было невозможно, читать свидетельства – и подавно: нельзя было поверить, что люди могут такое творить с людьми.
Всего этого дед, слава богу, не застал: в его жизни хватало событий и приключений, вполне нормальных, человеческих, а что до политики – никаких иллюзий относительно политики вообще и большевиков в частности он никогда не питал. Еще в 1913 году, все, кажется, поняв вскоре после убийства Столыпина, он продал свое дело и уехал в Германию со словами: «Эта страна обречена». Андрею рассказывала мать со слов отца, как дед и отец страшно тогда поссорились – казалось, навсегда: Петр Николаевич, восемнадцати лет, вступил в тот год в партию эсеров, готовил себя в бомбисты, видел на горизонте зарю новой жизни – а тут вдруг отец, которого он обожал, такое говорит. Да как же обречена, если история только начинается?! А вот так.
К счастью для семьи, Николай Карлович имел о жизни понятия простые и ясные. На границах его мира стояли, как сторожевые башни, старомодные, впитанные частью от немецких протестантских предков, частью привитые в Морском кадетском корпусе понятия Чести, Долга, Семьи и Собственности – именно в таком порядке. Порядок был важен и столь же незыблем, как достоинство карт в колоде: король старше дамы, а дама старше валета, и ничего тут не поделаешь – а в игры, в которых старше всех шестерка, порядочному человеку играть ни к чему. Собственностью можно было, по убеждению дедушки Клауса, пожертвовать ради семьи, семьей – ради долга и так далее, но не наоборот: честь, к примеру, в жертву собственности и даже семье ну никак не приносилась. Вот и все модные в начале века революционные идеи он воспринимал как бы в переводе на этот свой простой и ясный язык, и призывы все поделить, разрушить до основания или всем как один умереть в борьбе читал – как позже выяснилось, совершенно правильно – как призывы к грабежам, убийствам и бунтам, а в бунтах и методах их подавления Николай Карлович понимал толк еще со времен службы сначала на Балтике, мичманом, а потом на Тихоокеанском флоте.
На Тихом океане он начинал младшим офицером, потом старшим помощником, а затем и командиром эсминца «Верный», акварельный рисунок которого в светлой буковой рамке и под стеклом всегда возил с собой и упрямо вешал на стену любого жилища, в которое забрасывала его судьба, – будь то палата владивостокского военного госпиталя, петербургская квартира или констанцское «шато», как называл он с усмешкой купленный им довольно-таки порядочный домик в этом пограничном немецко-швейцарском городке. Городок стоял на перешейке между двумя озерами, и граница между Германией и Швейцарией проходила прямо по одной из улиц, так и называвшейся – Пограничная. «Шато» располагалось на немецкой стороне, на западном берегу Боденского озера, в окружении высоких буков – не так чтобы парк, но дом закрывали. От ворот до государственной границы было минут десять пешком – это Николаю Карловичу,
Когда началась Великая война, как ее тогда называли, не помышляя, что могут быть войны страшнее, дед аккуратно и не спеша закрыл дом плотными дубовыми ставнями, запер все двери, и внутренние, и внешние, нанял авто и с небольшим багажом, поваром и Мадлен… Доходя до Мадлен, материнский рассказ до того ясный и четкий становился как-то сбивчив, и Андрей так никогда и не сумел добиться подробностей. Ну да, была у деда какая-то Мадлен, как же без Мадлен, не старый же еще человек, пятьдесят с небольшим ему тогда было, никак нельзя без Мадлен, померла вроде бы молодой году в двадцать пятом… Так вот, погрузившись в авто, дед торжественно переехал в швейцарскую половину города, на южный берег Целлерского озера, в домик поменьше, предусмотрительно купленный им незадолго до начала войны и рачительно сдававшийся, пока не был нужен, какой-то немолодой французской паре (он – Жорж, она – Люсиль) за вполне умеренную плату. А деньги свои дед Николай Карлович и без того всегда держал в Швейцарии, немецким банкам стойко не доверяя, хотя и бывшие соотечественники, а может, именно поэтому. И потекла опять все та же размеренная жизнь – с поваром, с Мадлен, с акварелькой «Верного» в буковой рамке над столом в кабинете, и писал дедушка Клаус воспоминания о своей морской службе. Про войну же, будучи природным немцем и русским морским офицером, слышать ничего не желал, так как выбрать из двух своих половин совершенно был не способен, а занимать позицию объективную тоже не желал, будучи человеком страстным. И газет никаких, кроме биржевых ведомостей, в дом категорически не допускал.
Вставал рано, завтракал, сидел на террасе, глядя на сад, если лето, или сразу шел в кабинет, если зима, смотрел через окно на озеро, читал мемуары флотоводцев – а читал дед на шести языках, хотя говорить соглашался только по-русски, по-немецки и по-французски (этого, что в Швейцарии, что в Германии, ему вполне хватало). Часов в двенадцать шел пройтись, тяжело опираясь на палку, раскланиваясь с соседями и стуча по булыжникам деревянным протезом. В этом месте материнский рассказ тоже почему-то терял четкость: Андрей знал только, что ногу дед потерял, будучи уже командиром «Верного», за несколько лет до японской войны, почему и вышел в отставку довольно молодым. И не в бою потерял, а то ли по случайности нелепой, то ли бунт на его корабле случился, то ли было там какое-то секретное поручение – во всяком случае, в отставку он вышел с почетом, с получением следующего, уже контр-адмиральского чина, с мундиром и большой пенсией, чуть ли не именной от Великого князя. Дед был не особенно разговорчив, так что вряд ли и отец покойный знал все подробности, Андрею же в пересказе матери досталось уже что-то и вовсе невнятное про проклятых агитаторов – что, мол, всякое там, на Дальнем Востоке, и до «Потемкина» бывало. В мемуарах своих, во всяком случае, дед обошел историю с ногой полным молчанием – будто и не терял. И про гибель товарища, второго помощника, писал глухо, и про удочеренных двух его дочерей, Ольгу и Елену, тоже не распространялся. Просто: погиб товарищ, жена его умерла за несколько лет до этого, двух дочерей его я, естественно, взял на свое попечение.
Естественно, как же иначе.
Мемуары разрастались, перевалили уже за четыреста страниц, и конца-краю им было не видать: дед писал обстоятельно, как и все, что делал в жизни, причем писал – параллельно – мемуары и дневник, куда заносил ежедневные события и мысли. И мемуары, и тем более дневники Андрей хранил бережно – не только потому, что дед, а просто – отличный был исторический источник, точный, ясный и подробный.
Февральскую революцию в Петрограде – сначала соседи рассказали, а потом уже и в биржевых своих ведомостях прочел – дед встретил спокойно, отставка избавляла его от мучительных мыслей о присяге. Большевистский октябрьский переворот осудил, очень беспокоился о сыне – хоть и блудный, а все ж таки сын, писал письма знакомым в Петроград, ответов, естественно, не получая. Да и вряд ли доходили те письма.
Но все это было позже, а до этого в жизни Николая Карловича была почетная отставка, возвращение в Петербург осенью 1902-го, недолгие хлопоты по устройству быта – надо было найти квартиру побольше, чтобы поместились все, семья-то оказалась большая. Петя семилетний, жена, да Ольга с Еленой удочеренные, да крошка Вера, дочь боцмана, которую Николай Карлович, не желая слушать никаких возражений, забрал после смерти ее матери жить к себе, да еще кормилица для Веры, да кухарка… Про боцмана, впрочем, чуть позже. Нашли просторную квартиру на Первой линии. Начали жить.
Николай Карлович – сорокадвухлетний контр-адмирал – посидел было дома, походил было в гости к старым товарищам, но быстро заскучал и решил заняться делом, по-современному – бизнесом. Капитал был, хотя и небольшой, энергия и желание тоже, связи были, не было только толкового, оборотистого и честного партнера: на одной ноге много не наторгуешь. Но тут судьба деду улыбнулась: однажды утром к нему явился, сверкая медалями, тот самый бывший его боцман, Петро Ковальчук, с которым они вместе прослужили на «Верном» чуть не двенадцать лет, то есть тот самый, чья дочка Вера. Был Петро Юхимович, впоследствии ставший в семье Андрея легендой, личностью примечательной, обладал удивительно точным знанием подлой человеческой природы, не менее удивительным нюхом в смысле что где плохо лежит и совсем уже удивительной честностью. Выйдя в отставку, решил, как он всегда спустя время говорил, засвидетельствовать почтение господину адмиралу и поблагодарить за дочь – никогда не признавался, что шел к бывшему командиру с собственным небольшим капиталом и примерно с той же идеей: что пора заводить свое дело. Три дочки все-таки, считая приемных, на боцманскую пенсию не особенно проживешь. Почему Петро считал Ольгу и Елену своими приемными дочерями, а Николай Карлович – своими, про то мы наверное никогда не узнаем. Впрочем, по этому поводу они никогда не спорили – просто у одного было три дочери, у второго – две дочери и сын, а всего четверо. Такая вот флотская арифметика.