Предчувствие беды. Книга 1
Шрифт:
В сочетании с капиталом и связями Николая Карловича удивительные свойства отставного боцмана довольно быстро вывели это странное немецко-полтавское торговое предприятие если не в первый, то уж точно во второй ряд российских торговых фирм и существенно преумножили первоначальные вложения партнеров. Поэтому не только дочери, но и Петенька, по-семейному Пит, он же отец Андрея, детство имели обеспеченное, со всеми положенными гувернантками, домашними учителями и поездками в Европу для расширения кругозора – но без излишеств и попустительства: Николай Карлович воспитывал что приемных дочерей, что собственного сына строго, особенно строго после внезапной смерти жены, старательно выстраивая в их душах те самые угловые неприступные башни чести, долга, семьи и собственности, которые
Ну и вырастил члена партии эсеров…
Когда началась война, Петеньке было уже девятнадцать, и он делал вид, что учится на горного инженера. Отец жил в Констанце, слал раз в месяц деньги, писал длинные нравоучительные письма, которые сын проглядывал по диагонали, полагая с молодой самонадеянностью, что ничего полезного отцовские устаревшие взгляды ему дать не могут. Однако когда с началом войны письма прекратились, испытал нечто вроде растерянности: оказалось, что тонкая эта ниточка связи с отцом была для него, надо же, важна. Студентов из Горного на фронт не брали, да Петр Николаевич и не рвался особенно, полагая своим главным делом революционную работу. Про эти несколько военных и революционных лет вспоминал впоследствии неохотно: агитировал в войсках, ушел из Горного, жил нелегалом, весной семнадцатого маршировал вместе со всеми с красным бантом по Петрограду, в июле восемнадцатого снова ушел в нелегалы.
В 1919-м его, как и многих, арестовали. Имя и партийную принадлежность ему удалось скрыть, видимо поэтому его и не расстреляли сразу, а может быть, и не поэтому, а просто потому, что очень молодо выглядел. И тут случилась уже совершенно невероятная история, которую Петр Николаевич рассказывал всегда с удовольствием, украшая все новыми подробностями, причем каждая новая подробность призвана была подчеркнуть и оттенить его, Петра Николаевича, исключительную ловкость и предусмотрительность. Не без тщеславия был покойный отец.
Если же без подробностей, то дело было так. В тюрьму к Петру Николаевичу явился вдруг весь в коже и ремнях тот самый Петро Ковальчук с тремя красноармейцами. Выражения чувств пресек, с порога заорав что-то про контру и офицерье, которых не иначе как давить и пускать в расход на месте именем революции, но одновременно подмигиваниями и ухмылками в пышные полтавские усы давая понять, что не взаправду, сунул охране какой-то мятый листок с печатью, вывел арестанта на улицу, посадил в сани, причем красноармейцы куда-то немедленно испарились, и привез на Фонтанку, на зады Щучьего рынка, в какую-то халабуду. Сунул в руки полбуханки хлеба и велел сидеть тихо и не шуметь. Было Петру Николаевичу в ту пору двадцать четыре, а боцману – за шестьдесят, и Петр Николаевич послушался, так как привык боцману доверять, видя его в доме чуть ли не с рождения и зная, как высоко ценил его отец.
В холодной халабуде Петр Николаевич просидел три дня, совершенно изголодавшись, измучившись от жажды. Он совсем уже отчаялся снова увидеть боцмана, могли ведь и убить случайно, но боцман явился, да не один, а с дочерьми, с четырьмя парами лыж и четырьмя же заплечными мешками. А дальше был «ледовый поход», ночью, на лыжах, по льду Финского залива, на запад, на какой-то остров, потом снова на лыжах, и тут уже Петр Николаевич был за старшего, поскольку боцман идти с ними категорически отказался, сославшись на какие-то недоделанные дела, но дочерей своих с Петром Николаевичем отправил всех трех, наказав беречь и до места доставить в целости, если Бог даст.
Про этот лыжный поход покойный отец всегда рассказывал всем, кто был готов слушать, со смаком и подробностями, да и мать любила эту историю вспоминать. Были в том рассказе и маловероятная стрельба по ним из пушек с кронштадтского, еще не мятежного, форта, и вполне вероятный хмурый финский пограничный наряд, не заметивший четверых лыжников за четыре золотые монеты, по одной за душу, и ночевка на льду, и хижина рыбацкая на каком-то шведском островке, где просидели они, пока лед не стаял, месяца полтора, и некая, прости господи, фелука, благополучно доставившая всех четверых к датскому
Золотыми монетами боцман снабдил их довольно щедро, так что в Копенгагене им хватило и квартиру снять, и приодеться, и на пропитание на первое время. Написали письмо Петро Ковальчуку, что добрались, – написали на старый адрес, иносказательно, подробностей не сообщая. Петр Николаевич, совершенно излечившийся за время сидения на шведском острове от революционных иллюзий и возненавидевший большевиков яро и пылко, довольно быстро устроился на работу на шоколадную фабрику и за пару лет, к своему удивлению, дослужился до помощника управляющего. Да и женщины, старшая Ольга, тридцати пяти лет, средняя Елена и младшая, любимая, красавица Вера, в которой ярко проступила отцовская полтавская кровь, расцвела в такой дивный цветок, как только на Полтавщине и возможно… Полтавские девчонки, как известно, хороши бывают необычайно лет в семнадцать, надменной такой красотой хороши, но потом быстро оплывают, грубеют и лет в двадцать пять выглядят уже значительно старше своих лет. А Вера вот не оплыла, сохранив всегда восхищавшую Андрея надменную тонкость черт и стройность почти до старости… Так вот, и дочери без дела не сидели – не приучены были. Так что жила эта странная вроде как семья, вроде как три сестры и брат, вполне небедно. И прожили они так в Копенгагене до осени двадцать второго.
Глава 3
Огромные электрические часы на здании Северного вокзала показывали 9:05, причем – Андрей сосчитал, пока шел по платформе, – из тридцати восьми лампочек, составлявших цифры, не горело шесть. К платформе почти одновременно подошло два поезда – питерский, с которого сходила публика чистая и немногочисленная, и какой-то местный, из которого народ валил валом. Андрей лавировал между группами приехавших и встречающих, между грудами чемоданов, узлов, сумок, стараясь никого не задеть своей сумкой на колесиках. Поперек платформы висел огромный лозунг: «Национальное самообеспечение и экономическая независимость!», чуть подальше, высоко на фасаде – второй: «Нация и личность – основа единственно верного мировоззрения!» Андрей поморщился: эта манера вывешивать на зданиях партийные лозунги всегда его раздражала.
Ближе к началу платформы негустую толпу, сошедшую с питерского поезда, встречал неровный строй хмурых мужчин неопределенного возраста, все как один в темных куртках, и сквозь шепот «такси, такси…» Андрей, мотая головой и виновато улыбаясь, свернул к метро. Это были, как их тут называли, частники, готовые везти на своих машинах кого угодно и куда угодно, причем за смешные деньги: за три «твердых» можно было уехать в любой конец Москвы. Андрей не любил частников, смущался платить так мало, смущался шоферского подобострастия пополам с наглостью и неприязнью, ездил в основном на метро или на официальных такси, довольно приличных «опелях», все как один темно-зеленого цвета, где цены были все-таки не такие позорные, хотя, конечно, и ниже, чем в Петербурге.
Западные рубли были у него припасены еще с прошлой поездки, так что во фремд-кассу он не пошел, а сразу спустился по лестнице в подземный переход на станцию «Три вокзала», купил полдюжины жетонов и двинулся к эскалатору. Московское метро, хотя и уступало Берлинскому в помпезности, все-таки поражало: громадные мозаичные или фресковые панно на стенах, изображавшие изобилие и счастье, мрамор и хрусталь, бронзовые бессмысленные завитушки, массивные скамейки вдоль платформ, светильники в форме раковин по три метра в диаметре – все это так не походило на простенькое, сугубо функциональное питерское метро с его конструктивистскими колоннами, простыми крашеными стенами и минимальным освещением, что казалось, будто ты попал в другой мир. А впрочем, так оно и было.