Предпоследний день грусти
Шрифт:
– Люсенька, – шептала она. – Все неправда. И переспелый виноград. И волны прохладного моря. И страстные объятия эпикурейцев. И легкое дыхание жизни. Я всегда мучалась, хоть и жила легко. И теперь умираю с нечистым, неверным сердцем. Потому что единственной моей судьбой был твой отец и ты. И я отвернулась от своей судьбы. Не отворачивайся от нее ты. Не повторяй моих ошибок. Я всегда думала о наслаждениях. О земных радостях. Ты сильнее меня. Ты полюбишь другое. Ты откажешься от земного света. Во имя души. Ты примешь силу и стойкость тела. Во имя силы и ясности духа. Ты мне обещаешь?
Я понимала, что мама ставит меня перед выбором. Но к этому выбору
– И еще, доченька. Попроси у Мити прощения. За меня. Хорошо, что он не здесь. Хорошо, что я не вижу его глаз. Вдруг бы он не простил?
– Он уже давно тебя простил, мама.
– Это правда?
– Чистая правда, – солгала я. Отца я не видела давно. И не знала, нашел ли он силы простить.
И мама, казалось, впервые успокоилась. И благодарно сжала мою руку. И неожиданно запела. Несмотря на слабость тела. На страдания духа. Голос у мамы не изменилася. Он по-прежнему был сочный, густой и очень нежный.
– Розовощекий мой ангел родной.Мне подсказал это ты:Хмурое небо над мутной водой.И золотые цветы…Мама пела очень грустную песенку. Напоминающую колыбельную. Мама мне пела впервые. Она пела кому угодно. Совершенно чужим людям. Она пела где угодно. В совершенно чужих городах. Мне она пела впервые. И я на секунду задремала. И не успела поблагодарить маму за ее песню. И я не заметила. Как мама отпустила мою руку. Как прикрыла глаза. Как оборвала песенку на полуслове.
И только потом я поняла. Что мама пожалела меня в последние секунды своей жизни. Она пересилила себя. И на последнем дыхании спела мне песню. Чтобы я задремала. Чтобы не видела ее смерть. Чтобы моей боли стало гораздо меньше. Чтобы я нашла силы жить дальше.
Я очнулась от мимолетного сна. И вначале даже не могла определить. Приснилась ли мне ее песня. Или мама ее пела на самом деле. Я стиснула зубы. Внутренняя боль. Нет. Скорее физическая. Физическая боль пульсировала в висках, в руках, в горле. И не было силы дышать. Я оглянулась. Священик стоял в дверях. С огромным позолоченным крестом. Я дрожащими руками вытащила из-под свитера свой крестик. И приложила его к холодным маминым губам. И мамины губы потеплели.
Остальное я плохо помнила. Я часто думала. Что именно ощущение нереальности происходящего. И необъяснимой сонливости от стресса. Мне дало возможность пережить самое страшное в жизни. Мой мозг вырабатывал какое-то – эйфорическое – вещество. Которое обволакивало меня в трудные моменты жизни. И бледная, спокойная мама. И перезревшие груши. И пахнушие камни монастырских стен. И голос. Голос. Голос настоятельницы монастыря. Тонкий. Ровный. Отшлифованный. Оглушительно спокойный. Ослепительно бесцветный.
– Она была странной женщиной. Очень красивая. Даже как-то неправдоподобно красивая. Мы знали, что она в прошлом – известная певица. И были очень удивлены. При чем тут монастрыь? Но на все воля Господня. Видимо, такова ее участь – умереть именно здесь. И так скоро… Если быть до конца откровенной, она мало верила во все это. В наш спокойный, гармоничный мир. Хотя только он мог ей подарить истинное умиротворение и счастье. Но не спорю – старалась. Но… Но она слишком любила земные радости и утехи. И от этого мучалась. Для нас она была… Ну, как бы инородным растением. Хотя мы здесь принимаем
– Есть тысячи подлецов. Которых земля носит до самой их глубокой старости, – не выдержала я. Хотя спор в монастырских стенах не самое благородное дело. И не всегда уместное.
– Конечно, – тут же согласилась настоятельница. – Есть тысячи грешников, доживающих до старости. Но они всегда знают, чего хотят. Они твердо стоят на земле. Что нельзя было сказать о Катерине. Она была инородной душой. И ее душа не могла прижиться на вполне нормальной. Здоровой почве. Вы меня понимаете?
Я ее отлично понимала.
– Но она, наверно, надеялась на вас? Что вы поможете ей ужиться на вашей нормальной почве?
– Мы сделали все. Что могли. Да. Она надеялась на нас. Но так сама и не сделала шаг навстречу. Даже на бескорыстное благородство обязательно нужен ответный ход. Она этого так и не поняла.
Наспех поблагодарив настоятельницу, я выскочила из этого пахнущего монастырского сада. Почти бегом удаляясь от этого мертвого царства. Нет, я не верила настоятельнице. Моя мама была здоровой и чистой. И не выжила она здесь совсем по другой причине.
И я резко оглянулась назад. И монастырь мне уже не показался мертвым царством. Ни строгим надменным каменным великаном. Я его видела неуверенным, почти слабым. Он не мог спасти каждую душу. Он мог помочь только душе. Жаждущей этого спасения. Мама! Как ты ошибалась. Как ты не могла понять. Что искусственным путем невозможно насадить ни благородство, ни благодетель, ни логику. Искусственное насаждение плюсовых категорий в итоге превращает их в минусы. В самых нелепых их проявлениях. Уходить из жизни нужно так. Как живешь. Только тогда уход не будет таким болезненным и таким неверным…
Настоящий вкус одиночества я ощутила только после ухода матери. Я мало жила с ней. И на избыток ее внимания пожаловаться не могла. Но подсознательно. Не вдаваясь в нюансы. Я всегда знала, что у меня есть мама. И это сознание. Существующее вне меня. Как ни странно, облегчало мою жизнь. И помогало бороться за свое существование. И только после смерти матери это сознание обрело ощутимую, осязаемую, законченную форму. Превратившись в болевую точку моего мозга.
Эта боль навсегда поселилась во мне. За день я успевала к ней привыкнуть. И она становилась еле ощутимой. Но по ночам она обострялась. И мои силы таяли. И люди Эллады покинули меня. И гроздья переспелого винограда стали гнить. И море стало мельчать. И я поняла. Что единственный выход теперь – это забыться. Отвлечься на каком-нибудь деле. Но музыка меня по-прежнему мало интересовала. И вкус пищи стал притупляться. И красота вещей обесценилась. И боль меня поглотила…