Предшественник
Шрифт:
В коридоре (экономное освещение ночного вагона) – запахи кухни. Тут одинокие женщины с детьми. И он одинокий, в отдельной комнате, наподобие гостиничного номера.
Войдя, видит папку. Белеет в полумраке, как бандероль с того света: не выбросить, не отдать другому.
Нет охоты работать над планом (первое, второе, третье). Противоестественное: прилив превратился в отлив, и перед ним – голый берег, на котором реально увязнуть в песке, так и не поднявшись на гребень новой волны.
У кровати на тумбочку рядом с казённой («вся из железа») лампой поверх детектива «Убийство на тихой улице» кладёт находку. В папке две вещи, но его притягивает
В газетной подшивке эта фамилия. Автор, будто рабкор или великий писатель, не имел другой. С длинной – морока. Наборщики норовят втолкнуть между «е» и «л» «и-краткую» (Гусе-й-льников). Руководители на предприятиях никак не запомнят целиком и сокращают: Гусаков, Гусин, Гусев. Один хмыкнул: «Этот Гусь…» Гусельникову такие оговорки вряд ли нравились. Он гордился фамилией, начертывая её прямыми, ровными буквами и на полях телефонного справочника, и на перекидном календаре прошлого года, в который и сменит его Бийкин, никогда не видевший этого парня, но узнавший о нём от других.
И вот папка, точнее, дневник именно этого человека, который жил в этой комнате, работал за этим столом, спал на этой кровати, и здесь с ним случилось не только жуткое, но и непонятное, которого, наверняка, могло бы не случиться. Его кредо было – впереди беспросветность, надо от неё спасти Удельский, отдельно взятый район. Но правильное мнение: Удельский район не на Луне.
Как лишить себя удовольствия глянуть хотя бы фрагмент? Какой умный не прочитает написанное глупым? Но целиком и не думает. На такое времени нет; кто будет работать, выдавать корреспонденции, репортажи, очерки: строчки – в номер, строчки – в загон? Да и неловко: вроде, не имеет морального права. Но информация о смерти этого парня интригует.
Фотокорреспондент редакции Гошка Валуй в первый же день, как бы выпав из фотобудки, тёмной комнатки, выгороженной в углу секретариата, поднял на Бийкина детские глаза: «До вас тут Володя, ему, эн-та, устроили выволочку. Он пришёл домой, эн-та, и умер». Валуй – заика.
Мнение Всеволода Муратова, завотделом, в котором и трудился предшественник: «Кое-кто видит этого типа в терновом венце идеалиста, но он – опасный доктринёр. А всё деньги. В то время, когда эти детки генералов девок по дачам таскают, я уголь в топку кидаю, – платят гроши! Хотя я необъективен. Он у меня жену увёл…» Муратов тогда готов укатить в другие края. Насчёт жены: Валентину никто никуда не увёл. Это он уехал от неё с севера на юг.
Да, наверное, прав Валуй: выволочка. И тот умер от горя…
На страницах амбарной книги никакого дневника.
Воспоминания
«Воспоминания приводят к познанию»
(Плутарх)
Именно так назвал рукопись этот мальчишка!
Fuga. Major. Moderato. Consonans
Б а б у ш к а Ангелина Филимоновна. Ей около шестидесяти. На голове «меланж»: седина вперемешку с тёмными волосами. От неё пахнет «прохладой» врача. В белом накрахмаленном халате величественна, как императрица. Я её боюсь. Её рук дело, а руки у бабушки ледяные, – мерзкий укол, первый в моей жизни. Я ору, её увидев.
Ха-ха!
«Д е д у ш к а К о с т я. Так я называю его первое время, а далее, – как все, – Константином Иванычем. Он болеет. Но на седьмое ноября и на двадцать третье февраля надевает форму. За ним прикатывает длинная машина, на окнах белые шторки, и он едет в военный дворец. В мундире монументален, к нему боязно подходить. Но в один день его рождения от него пахнет (как теперь догадываюсь) коньяком, и он шепчет пьяновато:
– Ангелина-то была для меня недосягаемой.
– И дедушка удивительный! – хвалит читатель, надеясь на дальнейшие парадоксы.
И, как живого видит дедушку Ваню. Он на фронт уходит, на «вторую войну», как говорит, первая – гражданская. На второй он погибнет, а ведь мог не идти (возраст).
М а м а. Алла Аркадьевна. Ей лет двадцать пять. В крепдешиновых и креп-жоржетовых платьях, в халатах: лиловых, бордовых и голубых. У неё большие волосы. Когда она наклоняется надо мной, мы «в норке». Mein Mutterchen. Мамочка.
На маленьком экране (линза напоминает круг льда в бочке у чёрного хода), в «телемизере» (так шутит бабушка) мама в длинном платье читает стихи. Я люблю её репетиции дома.
За окном – зима. Я – с ангиной, болезнью моих младых лет. У мамы приятный тембр: «…Снег выпал только в январе…» А далее – рок: «На третье в ночь…» Но светает, и вот утро: «Проснувшись рано, в окно увидела Татьяна…» Книгу эту огромную я знаю лет с четырёх. На лаковой обложке литографическая копия с картины Крамского: портрет Пушкина. Великий поэт, будто родной мне, не как бабушка Ангелина и дедушка Костя.
– Я жить хочу, чтоб Пушкина читать! – восклицает мама.
А вот это для меня и обо мне: «Будешь умы уловлять, будешь помощник царям…» Или вот: «Ты садись, Радивой, поскорее на коня моего вороного,… конь тебя из погибели вымчит»…
Как много халатов!
Немецкий у Виталия был на одни пятёрки.
Но он не мог вспомнить хоть один халат матери, которую не называл ни «мамочкой», ни, тем более, мein Mutterchen. Ага, был (один?) в цветах и папоротниках. В телепрограммах его мама не выступала. Правда, о ней давали материалы в газете (не в «Правде») как о лучшем руководителе цеха на обувной фабрике.
Т ё т я С а ш а. Александра Владимировна. Ей тридцать лет, она – завуч в немецкой школе. Переводит критико-библиографические статьи о Гейне. Глаза зеленоватые, как у её брата, моего папы Сергея Владимировича. Мы плаваем на лодке «до мыса и обратно». Тётя Саша на вёслах, поёт про Lorelein. На дне рождения (мне пять лет) я декламирую с «приступами» и дифтонгами эту легенду.
И Бийкин в кружке немецкого языка пел про Лореляйн! О том, как некая девица на камушке у воды расчёсывает золотым гребнем (мит гольденем Каммэ) кудри, отвлекая внимание рыбаков от рифов и уволакивая их на дно реки.