Предшественник
Шрифт:
– Мой дедушка – генеррал! – И что плохого в этом? Радуюсь, к тому же, букве «р». – Улица называется «Кррасных командиров», – для неё, для тёмной.
Мы – у дома. Ворота открыты, выкатывается автомобиль. В нём – отец. Не за рулём. Водитель молодой, «стиляга», так называет его папа. Парень этот лихо насвистывает мелодию, «рок енд ролл». Увидев нас, отец велит ему тормознуть: не может гордо проехать мимо меня. Приоткрыв дверцу, он пожимает мою ручонку, будто это большая рука его взрослого сына. У меня благоговение
– Отец твой как барин!
Обидное о моём папе!
– Он дирректор!
– Барин! – напирает она.
Топаю ногами. Сдёрнув колпак шапки-«буратинки» (такая у Буратино), бью ею няньку по грубой юбке, по валенкам в галошах! Во дворе с клумбами, выложенными по краям белым камнем, кричу:
– Мой папа дирректор! Мой папа дирректор!
Крик долетает за внушительную дверь. На крыльце – мамочка:
– Молодец! Выговорил!
Накануне мы бились над буквой «р».
В прихожей я не выговариваю трудную букву:
– Она говолит, – папа балин!
Мама уводит меня, раздев, не дав это делать бабке. Та глядит виновато, как и во время других выговоров. Ей тяжело в городе, она многого не понимает. Но такое впервые. В кухне она – на сундуке (её вещь из деревни). Она не спит на «традиционном диване». Для домработницы Таисии выделена комната. Она, как родная: вынянчила тётю Лику, водила в школу «за ручку» тётю Сашу.
Нянька, будто подсудимая, и обвинение произносит Таисия:
– Куды ж это гходно! То ж хлопчик, дитё! Я вже двадцать пять гходов у этих людей, та кажу вам, шо добрее их нэма в цилом свити!
Нянька клонит голову. Таисия кивает:
– Це добре!
Но вдруг нянькина инвектива:
– Баре вы советские! Буржуи вы советские!
Четверо и Таисия ахают одновременно. Бабушка поднимает голову императрицы:
– «Баре» – это бездельники. А мы работаем на благо общества и народа. Вот я – Герой труда. – Она прямая, гордая.
Нянька молчит. Мама и тёти желают «закрепить внушение», хотя уверены: бабушкины слова и так убедили няньку. Меня не выгоняют из кухни. Синедрион имеет цель «восстановить авторитет отца».
– Это мы – барыни? – говорит тётя Саша. – Мы – учителя, музыканты, врачи! Мы – так, букашки?
Ответ няньки, – и дружное «ах» оппонентов:
– Народ вы презираете, народ вас кормит, а вы его
Я – во гневе: мама, актриса, – букашка? Тётя Лика, играющая на рояле, тётя Саша, которая говорит по-немецки, по-испански, по-французски? А бабушка? Её фотография – в журнале! А Таисия, которая готовит «снежки», «наполеон», неповторимый торт из клубники и многое другое – букашка? Они ещё втолковывают тупой няньке, кто они такие, и тут я выкрикиваю:
– Ты – букашка! – топаю для убедительности ногами.
В кухне – тихо.
Мне нанимают другую няню. Она не отходит от «линии Таисии», до того раннего утра, когда я вбегаю к ней, хныкая. И вижу: няня, будто кукла, глядит открытыми глазами. Бабушка определяет: инфаркт. Этот диагноз, будто прокрался в дом, вновь явившись на свет.
Нянек у меня хватает: Четверо, Таисия, подруги Четверых.
– Бедный ребёнок! – жалеют меня, имея ввиду истории с няньками.
Я – не бедный ребёнок, и с ранних лет это знаю.
«У меня живут две птицы:
серый чижик и синица.
Брат оставил птичек мне,
сам бьёт немцев на войне».
Нечёткая и недружная декламация всем первым классом! Они у парт, глядя друг другу в затылки. Впереди – немец Зингерфриц (имя почему-то Сашка). О, Бийкин и тогда понимает, насколько плохо иметь такую фамилию, куда хуже его фамилии Бологузов, которую ребята легко трансформируют в дразнилку (Голопузов). «Пошли фрица бить!» И бьют.
А лет двадцати тот прыгает с моста в городской пруд и тонет. Летом много купающихся. Но это ударяет Бийкина, будто он виноват в Сашкиной ранней смерти. Он, круглоголовый, прикрывал лицо рукой: «В лицо не надо». «А ты по-немецки, по-фрицевски», – требует их главарь, второгодник и уже тогда – уголовник, немного погодя отправленный в колонию. И в другом классе паренёк с немецкой фамилией, но его не трогают. Наверное, оттого, что в том классе нет юного уголовника. Бийкин не отвечал отказом Митьке Топору (фамилия Торопов) на его наглое: «Айда Фрица бить!» Он не защищал Сашку, а, слабо, но ударял!
На какое-то время каменеет в кресле с амбарной книгой на коленях:
– Прости меня, Саша Зингерфриц!
И чего у Гусельникова в дневнике какие-то воспоминания (да, они «ведут Бийкина к познанию»)! О работе, о редакции лучше бы написал!
Перевёрнута страница…
Anno…
За этим словом и число, и «август» на русском. Только слово «год» на латыни. И опять ощущение: автор глуповат. Итак, воспоминания кончились. И далее именно дневник, в котором, наверняка, информация об удельских днях, и о дне гибели, если она была!