Предвестники табора
Шрифт:
Когда упоминалось, что сторожа Перфильева в поселке кое-кто недолюбливал, имелись в виду, прежде всего, именно Тонконоговы — кому, как не им, было, что называется, «знать больше», ибо и общались они с Перфильевым ближе, ведь и он здесь зимовал вместе с женой, только на две декабрьские недели выбирался в Москву, проведать свою дочь от первого брака, и возвращался всегда оттуда с одними и теми же словами: «Ума ни приложу, как они могут жить в такой пыли, в таком смоге — у меня в считанные дни легкие задубели, отяжелели… будто бы сталью что ли покрылись, ей-богу! Теперь весь следующий год отходить… Нет-нет, на чистый воздух, только на чистый воздух», — а потом уже принимался
Вернемся, однако, к Тонконоговым. Старик Тонконогов был личностью малоразговорчивой, и все его общение хотя бы даже с клиентами, покупавшими молоко, заключалось в «здравствуйте», «до свидания» и еще паре односложных реплик в первый раз, когда он относил литровый, до верху наполненный молоком бидон в дом нового клиента, — на пробу; после этого Тонконогов куда-то исчезал, — что называется, «до очередного нового клиента», — когда позже, хотя бы и на следующий день, покупатель сам уже являлся на участок, старика ему увидеть никогда не удавалось, только молоканку.
Соседям, конечно, случалось разглядеть его и почаще: например, когда старик возвращался с выпаса коз, — собаки на участке устраивали почему-то лай гораздо более пронзительный, чем если бы пожаловал кто-то чужой.
(Вообще говоря, живности, обитавшей на молокановом участке, было хоть отбавляй — что и говорить, самый настоящий питомник приблудившихся кошек и мелких собак, которых многие дачники, возвращаясь в город, просто выбросили на улицу).
Старик делал движение глазами, хмурился и шлепал себя ладонью по колену — и все, этот собачий оркестр захлебывался как по мановению волшебной палочки, разом, — а старик ведь не произнес ни единого слова.
Впрочем, после того лета рассказывали, что одному подростку удалось-таки услышать от Тонконогова целых три предложения разом, — в первый день подросток, выпив до этого с друзьями, постучался в молоканов дом и принялся расспрашивать у отворившей хозяйки о Перфильеве (безо всякой причины — у него, что называется, просто язык зачесался), но встретил от нее только простецки улыбающиеся реплики, вроде: «ох, не знаю… правда, не знаю да и откуда же мне это знать», — только в глазах молоканки пару раз скользнула тревога; на следующий же день, когда он пришел с теми же самыми вопросами и в том же состоянии, дверь открыла все та же Валентина, но уже над ее плечом нависала угрюмая коричневая физиономия Тонконогова.
— Чего тебе здесь надо, спрашивается, а? Если чего опять по-расспрашивать, то я никого здесь не знаю, если хочешь знать, — старик сказал именно «я», а не «мы», — проваливай отсюда, давай!..
Дверь захлопнулось.
Да уж, молоканы сплетней терпеть не могли, и все же до этого Валентина, бывало, рассказывала кое-кому о своем негативном отношении «к мадьяру».
Бог его знает, почему Оля увязалась в то утро за своей прабабушкой, — скорее всего, просто скуки ради; Оля всегда бывала раздосадована, когда Мишка «исчезал», а тут еще к тому же это произошло, «когда следовало решать важные государственные вопросы, принимать постановления», — а времени до общего собрания оставалось всего ничего.
Оля еще не придавала особенного значения тому, что увидела минувшей ночью, — спокойствие, которое никогда ей не изменяло, и здесь заставило ее не то, что даже не делать преждевременных выводов, — нет, Оля вообще не стала делать никаких выводов, она просто взяла на вооружение, что «Перфильев зачем-то копался в лукаевском
Однако после разговора между своей прабабушкой и молоканкой, которому Оля станет свидетельницей, подозрения как раз таки и пришлось достать на свет, подтверждение наступило.
Валентина выходит минуты через три после появления покупателя, — тот обычно стучит в окно, по фанере, которая вставлена в нижнюю половину рамы, — выходит, сжимая открытую банку с процеженным молоком. Собачий оркестр замолкает, как только Валентина бьет себя ладонью по колену.
Первое, что бросается в глаза, — огромный пурпурно-коричневый шрам поперек выпирающего из-под майки живота молоканки, от кесарева сечения, на который как насекомые налипли малюсенькие кусочки сена; и короткая розовая майка — та просто-таки ими усыплена.
«Стол покупок» (рядом с которым уже расположились Марья Ильинична со своей правнучкой; несколько собак и одна кошка расселись возле Олиных ног) — старая стиральная машина с голубоватой железной крышкой. Валентина переливает молоко в зеленый кувшин, засовывает деньги в нагрудной карман своей майки.
После этого начинается разговор.
— Идете на собрание? Завтра в полдень, — спрашивает Валентина у Марьи Ильиничны.
— Да, иду. Конеж… Я каждый-то год хожу.
Олю, конечно, подмывает сообщить: «И мы тоже идем — вся наша компания с проезда», — но она легко справляется с собой; грядущее Мишкино выступление должно оставаться в тайне.
Тут Валентина говорит, что давно пора поставить в нашем поселке охрану. Настоящую, — на этом слове она акцентирует внимание.
— Мелицианеров на ворота, что ль? Этж уйму денег стоит.
— Ну так все равно лучше, чем самим потом расхлебывать. Это-то… молодчиков-то поймать надо… их сразу и словят, если охрану поставят.
— Да, вы, конеж, с этими ограблениями правы.
В этот момент разговор конечно еще не обречен перейти конкретно на Перфильева. Марья Ильинична все думает, попрощаться или все-таки обсудить это событие — что сторож на днях заходил на их пролет, «наводчиков искать в сером доме… Лешки-электрика»; в результате… все же таки переводит разговор на сторожа.
— Вот об этих наводчиках я, если честно, вообще впервые и услышала. Когда узнала, что он за ними ходил к вам на пролет, — говорит молоканка.
После этих слов Оля, слушавшая до этого вполуха, резко поднимает голову и почти минуту смотрит на молоканку широко открытыми глазами; не отводит взгляда. Лицо у молоканки гладкое не смотря на то, что ей уже больше семидесяти пяти; и эту гладкость, даже моложавость все, конечно, объясняют тем, что «Валентина все время пьет свое молоко». Надо сказать, во время разговора с покупателями она всегда приветливо улыбается, не просто из вежливости, но с прямодушной искренностью; в карих глазах — яркий и влажный блеск; но теперь, когда речь заходит о Перфильеве, улыбка на ее лице быстро остывает и сходит на нет; говорить Валентина начинает торопливо, то и дело бросая взгляды в сторону или себе под ноги и закусывая губу.