Предыстория
Шрифт:
— Ну, милый, это ты уж чрезмерно. За полчаса работы снять сорок золотых. Получи вот, — серебряная монетка мелькнула в воздухе и покатилась под ноги старику. Он не поднял ее, а наступил на нее лаптем и взглянул сборщику в глаза своими ореховыми глазами. Теперь было понятно, почему у него «дурной глаз». Трепет брал при одной мысли, что в них можно заглянуть: тяжелые, маловыразительные, но бездонные, как болото. Он помолчал минуту и потом сказал хрипло:
— Я тоже силу маю. Сказал, чтоб не брызгала, не капала кровь, — не течет она больше. Другое слово скажу — потечет сильнее прежнего, и к полуночи вам его обмывать придется. Для этого мне ему в глаза смотреть не надо. Смотрите, чтоб хуже не было.
— Ах, ты угрожать, — пробасил сборщик, однако, заметно струсив, но тут его перебила сама баронесса:
— Ах, да возьмите же
— Ладно, иди, — холодно сказал сборщик, — будет снято.
— Расписку, — повторил лекарь тоном стреляного воробья.
Расписка была написана и получена, и ведун ушел, мягко ступая лаптями. В комнате воцарилась тишина — все были неприятно поражены грубостью хама.
Никто не надеялся, что Гай выживет, однако то ли помог заговор и гипноз, то ли травы, но через неделю он уже сидел, через две вышел в парк, через месяц последняя повязка была снята, и Гай сразу же отправился в полк, а оттуда на бал к Замойским. Самодовольство вернулось к нему.
У стенки
Все было кончено. Разгромленные полки «рушэння» в беспорядке бежали в лес, обещавший спасение. На поле боя, истоптанном копытами, тонущем в липкой грязи, политом кровью, лишь кое-где стонали раненые. Черное, с былинками травы, смятыми и пожелтевшими, оно было усеяно телами мертвых — врагов и повстанцев. Последние, в своих белых одеждах, со спутанными русыми волосами, были почти погребены среди первых, а их оружие — они и теперь сжимали его в руках, не желая отдавать — все эти топоры, дубины, косы и старинные охотничьи ружья. Конец. От сожженной деревушки с каплицей на южном конце поля, от разбитых орудий, от сожженных кустарника и травы, от горящих копен сена поднимался удушливый едкий дымок, полз к нему и соединялся там с низко летящими обрывками низких серых туч.
Все было пропитано этим дымом, даже тополя за серой каменной оградой сельского кладбища — даже они пахли дымом, колючим и едким, как позор этого поля. Тишина на нем нарушалась только визгом коней, бьющихся в крови возле разбитых зарядных ящиков и скошенной прислуги, да там, за кладбищем, на берегу тихой речонки горели огни и царило оживление в лагере победителей.
Все было кончено. Люди, восставшие, чтобы добыть себе лучик света, были отброшены опять в свои гнилые хаты, похожие на хлев для скотины, к своим дымным лучинам, к своему рабьему, лошадиному труду, к девичьим слезам по ночам в подушку, к сжатым кулакам мужчин.
Все было кончено. Тучи, грозящие дождиком и холодным ветром, — трупы, трупы и разрушение, разрушение, кровь и грязь кругом. И только березы и тополя у кладбищенской ограды посылали свою всепрощающую улыбку смерти, царившей вокруг. Гринкевич смотрел на них, на их серебристую кору, не замечая, казалось, ничего вокруг: ни цепи людей в отдалении от себя, ни своих рук, скрученных веревками, ни ноющей боли в этой проклятой ноге, которая подвела его в самый решительный момент, ни руки, которая висела как плеть, ни двух конвойных, придерживающих его за руки.
Как будто он мог убежать сейчас, как будто его раненая рука могла держать саблю. Чудаки. Он не замечал также стола, за которым сидели члены трибунала, сытые, полные сознанием своей победы и счастья тела, вышедшие без урона из огня. Он пока стоял в стороне, к столу двигалась только цепочка серых, одетых в рвань людей, израненных, измученных, но спокойных. Суд был короток, несколько вопросов, процеженных сквозь зубы, и очередного уводили в сторону солдаты. Там, на другом конце кладбища, был их конец — ветка, согнувшаяся под тяжестью тела, намыленная веревка, похожая на гадюку, и остекленевшие очи, направленные в серые просторы низкого родного неба. Гринкевич был как во сне — весь фокус его наблюдений сосредоточился на этих березах, милых, родных деревьях под серым небом. Он вспоминал: там, в прошлом, далеком, на берегу светлой реки, в майской березовой чаще, он в первый раз поцеловал ту, которая стала потом его женой. Она и сама была похожа на березку, чистая, серебряная. Она была хорошей женой — никогда не выказывала
Вопрос. Он звучит хрипло — даже краткое правосудие вершить трудно.
Парень отвечает с достоинством, но так подавленно, так безразлично. Ему очень хочется жить. И только когда слышит традиционное «холоп», его лицо гордо кривится. «Не, я не хлоп. Дзякуй богу, дыхнуў я, хоць на міг сапраўднага паветра. І каб яшчэ раз прыйшлося жыць мне — я зноў так бы зрабіў, каб хоць разок дыхнуць ім — добрае паветра. Вам ім ня дыхаць. Яно маё. А хлопы — гэта вы перад тварам цара зямнога. Хопіць. Я больш не адказваю».
Устало машет рукой офицер: «Вздернуть». И тогда парень с какой-то удивленной маской на лице говорит: «Вось і паміраць. А між тым, я за сваё жыццё яшчэ ні аднаго разу не пад’еў досыта. Але ж затое я паветрам дыхаў».
Его уводят прочь. Прощай, скромный воин, серый герой, незаметный человек родной земли. Тает цепочка ребят, и недалек их путь — сотня шагов.
И Гринкевич кричит им, тотчас же прерванный ударом по перебитой руке: «Прощайте, товарищи, быть вам в раю за спаленные маентки, я вас тоже скоро догоню — не горюйте!» И конец. Последняя фигура исчезает в чаще. Оборачивается на минуту и кричит: «Смялей, сябра. Ты ж з намі нават зараз!»
Удар сваливает его с ног — с ним не стесняются, ведь он не шляхтич, как Гринкевич, а холоп. Так это подло, мерзко и противно. Теперь его очередь.
Нужно идти к столу, а с больной ногой это так тяжело. Шаг. Еще шаг. С каждым шагом ближе к смерти. Наглое лицо офицера с красивыми каштановыми бакенбардами и пушистыми усами. Оно смеется. Нужно стоять твердо… тверже других. Боже, как дрожат колени — не от страха, нет, а от липкой крови, которая от движения опять потекла вниз, омывая ногу. И словно из другого мира доносится густой, как сироп, голос офицера:
— Ваша фамилия?
— Гринкевич.
Офицер обращается к офицеру слева и берет у него из рук лист бумаги.
Вдруг он почему-то раздвоился — у него две головы. Смешно. Тошнота подступает к горлу. Только бы не упасть — сочтут за слабость и…
— Подайте ему кресло.
Сесть, вот его несут откуда-то. Не все ли равно, что на нем кровь и отрубленная голова жены шепчет что-то. Нет, это просто кошмар. Сесть. О, как хорошо. И опять мука.
— Итак, Гринкевич. Из поместья Дубки. Вы видите, мы избавляем вас от труда отвечать на вопросы. Как же вы, представитель пятисотлетнего дворянства, чей прародитель погиб под Грюнвальдом, шляхтич до мозга костей, пошли с быдлом, как верно зовут этих холопов поляки, как вы могли оскорбить светлые тени ваших предков, вашего предка воина, рыцаря, аристократа?